Главная страница Главный редактор Редакция Редколлегия Попечительский совет Контакты События Свежий номер Книжная серия Спонсоры Авторы Архив Отклики Гостевая книга Торговая точка Лауреаты журнала Подписка и распространение |
Свежий НомерШтудииЭмиль Сокольский
ВОЗДУШНАЯ СКОРОПИСЬ
Поэзия Игоря Вишневецкого Игорь Вишневецкий выходит за границы реальности, сюрреалистически преломляет мир, заглядывает в бездну доисторического, досознательного, старается уловить неслышные другим звуки — и вряд ли их слышит, но чувствует всем своим существом, ловит внутренним слухом нечто неразборчивое, будоражащее. Уже в первых его стихотворениях появляются эмоционально и предметно перегруженные образы, способные повергнуть читателя в замешательство: «трамвайных арф тяжелострунный звон», «сухой огонь воздушный», «всебытия воздушный отпечаток», «померкшее сознание», «поверженный звук»…
Скажи, скажи, на что тебе щепотка
зияющего блеска, будто лодка на озере, просвеченном до дна, и огненные залежи и клады грядущего <…> Для восприятия — непросто. Однако иначе и быть не может. Поэзия для Вишневецкого — высший способ познания жизни, в отличие от рассудочности, здравого смысла; поэту мало острой наблюдательности, которая все-таки остается для него лишь способом поверхностного восприятия чувственного мира; в видимом он выявляет невидимое, а невидимое делает зримым. Вишневецкий, поэт русский, выражает невыразимое с помощью образов-символов, и потому представляется мне, говоря несколько возвышенно, «поэтом мира», то есть, другими словами, поэтом, образы и символы которого могут быть понятны разным народам и разным эпохам. Сказать, что его к этому зовет «поэтическая страсть», «поэтическое восприятие мира», мало; заглянуть в тайны до-вещественного, до-зримого, до-осмысляемого поэту велит сама природа его естества, недаром уже в первом своем сборнике Вишневецкий сразу берет высокую ноту:
Научи меня видеть звезду в помертвелой воде,
научи меня смысл подобрать к павшей в воду звезде. И подбирает, схватывает слова, нащупывая смысл, неявный, ускользающий, вслушиваясь в «голоса из-под земли», всматриваясь в «светопись исчезающих эфемерид», зажмуриваясь от «слепящих знаков», недаром голос часто приобретает то ли варварское, то ли космическое звучание — и вот летит, летит
жизнь, смерть, Психея хрупкая; сухими
губами прошепчу: «Как остр глоток блаженной жизни, данной мне шутя тобою, точно солнечный прищур воды в холодном озере! Меж нами встают в текучем воздухе рядами легчайшие рои сновидческих фигур. Смысловые темноты здесь и там зияют в его стихах; то ли слова гонятся за смыслом, то ли смысл за словами. И что делать читателю: вдумываться ли, останавливаясь, задерживаясь на каждой строке, либо послушно отдаться потоку дикарской образности, двигаясь по течению, едва успевая, а то и не успевая понять (хоть и скорость течения зачастую — как в замедленной съемке), что происходит в движущихся, непрестанно творящихся мирах и пространствах поэта, на которые он смотрит через увеличительное стекло — порой дистанцированно, отстраненно, и увиденное сразу же превращается в рисунок, картину, метафору. Думаю, что в любом случае оба варианта по-своему хороши и оправданны, поскольку, во-первых, стих поэта настроен музыкально, и во-вторых, засловесный мир в стихотворениях оказывается гораздо важнее самих слов; слова — вынужденная необходимость очертить то запредельное, мистическое, куда напряженно вглядывается автор:
Быть может, это я пришел сюда
именовать предметы и явленья, а ты растешь из тающего льда и убываешь плачущею тенью, о музыка, о зрячая вода! Но как назвать мне ту, что вне ладов, вбирая гул иного измеренья, <………………………………….> ту, что уже не слышит наших слов? Тогда же, в ранний период творчества, Игорь Вишневецкий пишет откровенно-музыкальную «Элегию»:
Может, в куполе синем и дымном
что-то есть, кроме влаги и жара, что блеснет письменам твоим темным, очертанием зыбкого пара, что-то есть, если сумерки зренья разливают зеленое зелье, что-то дышит за хрупкою гранью — память времени, сердца похмелье. Едва ли мотивы Анненского, которые угадываются в этом стихотворении, случайны, однако скоро, очень скоро элегический тон станет у Вишневецкого суше, изощренней, сдержанней, при всей непредсказуемости метафор, сравнений, стилистических ходов, — в этом Вишневецкий неистощим. Вряд ли уместно говорить о «выдуманности», «сочиненности», «мастерстве» поэта. Вишневецкий видит мир стереоскопично, подробно, будучи едва ли не по-аронзоновски отравленным красотой мироздания, словно бы пугающей, тревожащей, не познаваемой, но ежесекундно воспринимаемой с остротой почти мучительной:
Сжимается, как время, меж ветвей
слепое сердце, душный пар вдыхая. Не видно солнца. Жесткие листы, что ящерицы, кожею своей среди растений тусклых отливая, как будто не стыдятся наготы Адамовой. Я стал твоим перстом и музыкой. Не в тлеющей лампаде ты масло жизни отмеряешь мне, а в ровном трепетании твоем, в испарине, в крови, в летучем яде, в шагреневом огне. Земное, небесное, жизнь, смерть, бессмертие — все вбирают в себя строки Вишневецкого; его слова дышат, имеют запах и цвет, они изощренно инструментованы (звук идет за смыслом, но не наоборот), их, кажется, можно потрогать, попробовать на ощупь. Главные герои стихотворений — свет и воздух, которые выше слов:
…О, невечерний свет! —
Ты затмеваешь скоропись нелживых воздушных строк, как отзыв, как ответ на призыванье мертвых и живых. Сказать, что такая поэзия — «творчество», род занятий, и даже в святом, нестареющем смысле — «служение», — не лежит душа, этого очень и очень недостаточно. Поэзия — язык, на котором поэт говорит, на котором мыслит, на котором читает «книгу воздуха» (повторюсь, «воздухом» наполнены все его стихотворения: мы встречаем и «воздушный ручей», и «воздушное тело», и «воздушную тень», и даже тяжелые «оковы воздуха») и при помощи которого сообщается с миром «на пределе сознания». И это сознание не имеет ничего общего с болезненными сновидениями либо с воспаленным воображением; как бы ни был поэт взволнован, взгляд остается трезв, цепок, пытлив. Стихи — способ его существования, даже — условие существования.
География стихотворений Игоря Вишневецкого обширна: псковская земля, Москва, Нижний Дон, Италия, Балканы, США (где поэт долго жил) и Северная Африка. Однако «экзотики», «настроений», «впечатлений» мы у него не найдем. Поэт в глубоком сосредоточении осмысляет увиденное, вобрав в себя гул древности, тишину остановившегося времени, трепет движущегося настоящего. Он словно не пишет для читателя (им воображаемого); он постоянно, «во все глаза» смотрит вверх, вглубь, вдаль, «в иной простор», где лепетом бессонного желанья
под перебои сердца, в вышине безмерная длина воспоминанья перерастает видимое мне. «Перерастает видимое…» Очень характерные слова для Вишневецкого: он надвигает, обрушивает на нас беспокойный, кружащийся, змеящийся хаос загадок, для него не существует обыденного, известного, он, как мало кто из поэтов, столь решительно, радикально отвергает «знакомость», «привычность», «познанность», вновь и вновь начинает знакомство с миром, познание мира — с нуля, с неясных ощущений, со смутных догадок, с нащупывания первооснов, с мандельштамовской «беспередельности»:
Если уж начинать,
то с глаголицы листьев: с остропалого клена, с узловатого вяза, с тайнописи жуков, снующих туда и сюда <…> Чувство огромности, «сложности» мира не покидает поэта никогда. Более того, он находится одновременно в далеком прошлом (вглядываясь подробно в детали, изучая его, а порой и участвуя в нем), и наблюдает из настоящего за тем, что когда-то давным-давно совершалось, сотворилось — неизменно загадочное, чудесное и томяще непознанное. Это, пожалуй, важнее для понимания языка автора, нежели его несомненные «литературные» корни — Мандельштам и Хлебников. Но как объять мыслью, чувством огромность, сложность мира? Ни объять, ни выразить — только идти вслепую, не в силах ответить на вопрос,
чем мы были когда-то
в черепе мира до дней разлома — изогнутым слухом, зернистыми сгустками зрения <…> Странное дело, сила воздействия поэзии Вишневецкого идет от признания автором собственного «словесного» бессилия выразить впечатления «изумленного сердца»; он снова и снова жертвует очевидным ради неуловимого; его стихи то здесь, то там словно перестают быть словами и становятся зрением, слухом, запахом. Замечательный пример таких стихов — «африканский» цикл «На запад солнца», написанный под ошеломляющим воздействием от пребывания на тунисской земле, сохранившей развалины столицы римской провинции Африки — Карфагена:
Рыба, живущая в мутных арыках,
прохлада, веющая из пальмовой рощи, говорят больше изумленному сердцу, чем тысячи полнозвучных слов. Нужно достигнуть пределов мира, ведомого римлянину и арабу, глядеть в соленое, снулое око Тритонова озера, встать у ворот негостеприимной, серой Сахары, научиться дышать, как рыбы в арыках, до восхода и после заката и проборматывать жгучую жизнь в молитве, среди правоверных, по солнцу <…> Чувство исторической памяти, ощущение пространства и времени развивалось у Вишневецкого, несомненно, на Нижнем Дону, где поэт прожил первые восемнадцать лет жизни. Степи, замерзшая дельта, куда он зимами ходил с отцом на охоту, руины античного Танаиса (древнегреческое название Дона, перешедшее и к городу), близость неподвижного серо-голубого Меотийского озера (Азовского моря), — не от них ли у Вишневецкого длинное, глубинное дыхание, приглушенный, свободно-протяжный звук? Голосом поэта поет само время, или — бесприютный безвременный ветер, залетающий из добиблейского мира, из мира нашего, послебиблейского, из средневековья, ветер вселенский; дельта южной реки, которую ныне окружает вполне заселенный мир, продолжает оставаться краем света, легендарным, уединенным уголком земли вроде берегов озер северной Англии, воспетых Вордсвортом, Колриджем и Саути.
За Меотийским озером, где вырастал и я,
степь ледяная недвижна — даже в сухую пургу; вдоль побережия смутного несолона полынья, и легко различимы лисьи следы на снегу. Образы природы в цикле «Сумерки сарматов», по признанию автора, «восходят не только к реальному ландшафту южнодонских степей, но и к известным описаниям из греческих и латинских источников, а также к основанной на «Космографии» Птолемея карты Азиатской Сарматии». Пейзажи поэта, с одной стороны, строго историчны, с другой — символичны и выражают его сложное эмоциональное состояние, в котором тоска, горечь, тревога и даже почти усталость переплетаются с романтической таинственностью, любовной взволнованностью и переполняющей душу спокойной радостью. Стих, не всегда воспринимаемый, понимаемый на уровне слов, симфоничен, предельная искренность тона порождает когда сложность высказывания, когда — смысловую ясность; в обоих случаях он натянут как струна (что говорит о большой внутренней силе), льется глубоко и плавно, как пение виолончели.
Когда-нибудь, в какой-то стылый год,
взяв ружья, дробь и спирт, как я и дед, на островах, где Танаис течет, где наши предки жили столько лет, и мы с тобою выйдем на простор реки замерзшей, снега и земли, где призраки соленые озер, излук и хуторов блестят вдали. Такая напряженная, тягуче-плавная интонация, вдумчивая неторопливая речь, бережное перелистывание страниц памяти, — той памяти, которая всегда для поэта не «воспоминание», а «настоящее», «сегодняшний день», — свойственна всем стихотворениям Вишневецкого, будь они написаны строго ритмизированно и рифмованно (поэт, кстати, большой любитель диссонансных рифм), или «раскованным» верлибром, где строки могут быть сколь угодно длинны, расплескиваясь по странице, и здесь речь поэта часто достигает эпического размаха (опять же — не влияние ли родного ландшафта: веснами выходящая из берегов река, беспредельные степи с озерами и старицами?). Кажется, что в верлибрах поэт достигает предельной свободы высказывания; однако стоит вернуться к его рифмованным сочинениям — понимаешь: «предельная свобода» у Вишневецкого везде. Вот, например, выраженная строгим классическим стихом — и даже высоким слогом! — любовь, тоска, жгучая боль от сознания невозможности встречи:
Не мне твердить: Вернись, заветный друг,
хоть очерком несбывшихся мечтаний, хоть сеткою, поймавшей смертный звук, хоть трепетаньем, сном неверной ткани. Печаль сдавила грудь. Чего ж еще? Но я молю: пусть жар не достигает до тех пустот, где ветрами плеща, тень памяти тревожащей блуждает. Игорь Вишневецкий метафизически выражает через себя мир, природу, Вселенную. Чуткому, сочувствующему читателю даруется то, что он не может получить минуя поэзию: ощущение единства человека с природой, переживание Вселенной как единого целого, как непостижимой тайны, переживание своего существования в ней как чуда, осознание ее бессмертия, духовного бессмертия человечества. Стихи Вишневецкого одновременно воздействуют и на чувство, и на интеллект — требуя, вместе с тем, интеллектуальных усилий. Конечно, они для немногих. Но для этих немногих такая поэзия — дар бесценный.
Эмиль Сокольский — литературный критик. Родился в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьём», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону). Член Союза писателей XXI века.
|