Главная страница Главный редактор Редакция Редколлегия Попечительский совет Контакты События Свежий номер Книжная серия Спонсоры Авторы Архив Отклики Гостевая книга Торговая точка Лауреаты журнала Подписка и распространение |
Свежий НомерПерекличка поэтовАлександр РАДАШКЕВИЧ
ЗЕМНЫЕ ПРАЗДНИКИ
Прощание с великой княгиней О, я совсем не Ломоносов, чтоб
восславлять порфироносные рожденья и преставления державнейшие в Бозе оплакивать: не возрыдают боле россы, и вызолоченный орле не вырвет на груди единого пера. Все в прошлом, и пора, как вы за завтраком однажды уронили, «пора закрывать эту лавочку», гнать обожателей-предателей, доброжелателей- врагов, и умников, и дураков давно пора, как вы это бестрепетно умели. До свидания, Ваше Высочество, в той стране, где свидания час. И не звонит будильник заведенный, и снится, что пора, что у подъезда лимузины и тихая толпа, перед домашними иконами еще молчит, в плаще, Великий князь, и стелется упрямо та дорога, дорога в августейший Петербург. Дембель
То утро мая, двор, беседка у кустов,
окно над молодыми тополями, в руке набитый надеждами и гедеэровским добром свинцовый чемодан, а где-то за ночными поездами мерцает Галле на Заале в бетонных снах социализма, и скоро шесть, и бабушка в окне, как в раме, в платочке, фартуке и кофте, мне улыбается глазами над карнизом, где крохи для залетных птах; все спит, кроме первых трамваев, включая бабу голую в беседке, на столе, повернутую к миру пьяным пузом. Гляжу на бабушку, наверх, и вбок едва — на бабу, распахиваю крашеную дверь подъезда номер два... Она давно в цветастом гедеэровском платке под крестиком, покрытым серебрянкой, подъезд забит, окно пустует, беседка снесена, и на карнизе в шесть утра лишь тени прошлых голубей над тенью крошки смоченной воркуют, а я, пока земля скрипит орбитами неверных узнаваний и сверенных разлук, смотрю наверх и вбок едва в то утро мая, где спящий двор, дорожка меж стволов, окно над молодыми тополями. * * *
Земные праздники с их драным
хвостом похмельных буден, что тянется по лужам мятых судеб в папье- маше гниющих конфетти. Земные ели, что оголяются на праздничных помойках среди осклизло-черных шпрот и шкурок апельсинных, и лица встречных наизнанку, и взглядов рваных серпантин. О Боже, как же неохота считать и чествовать чужие январи! Земные праздники — парад разво- площений с их хохотом-рыданьем, и те же вопли радостей отвратных, и те же надписи на пламенной стене. Земные праздники в их первом свете, они, как талые и прошленькие мы, с сокровищницей елочных игрушек в запретном ящике — давно раскрыты, вынуты, разбиты, и лишь над мартом грязных февралей, над городами бодро зримых снов и мнимых пробуждений с набрякших крыш непавшая капель стеклянно плачет утром о своем отнюдь не прошлогоднем снеге. Сиреневый лес
Кириллу Ковальджи
Десять, девять, восемь: жила старуха в задраенном окне, а кошка царапала стекло. Ее не выпускали. Три, два, один: старуху вынесли и распахнули с треском квадратный ноль окна, а кошку вон. Она пытается допрыгнуть со двора до подоконника, но падает, за часом час теряя голос. Отсчет обратный. «В моем конце мое начало» — вышивала гладью на подушке королева шотландцев, приободряясь для эшафота. Кипарисовые четки, в Коктебеле у Емели гематитовый браслет. Небывалое стало всегда: вместо чаяний нечаянность, серых зим, отчаянных, надвьюжность, годы, осевшие нежною пылью, лики родителей в комнате-раме, ухнувшей ахом в белую тьму, больше разрывов, чем связей, а кто кого любил, писал и пил, а кто кому закрыл глаза на прокрустовом ложе союзописательском, а бубновый валет, что рубашкою вверх на отплывшем балконе Пицунды... «Все равно, где бы мы ни причалили, — осыпается пеплом Вертинский, — не поднять нам усталых ррресниц...» Два, пять, один. Портрет в окне: старуха с кошкой. Четыре, девять, ноль. Но медлящий запомнить не забыл. В самый ветреный день ковылять за Ковальджи — над волнами атласных отливов, сквозь тенета парений и реченья бессмертных — с бессарабскою искрой в присноюных глазах, наблюдая улыбку над небом и единственный в крайних вселенных тот румынский сиреневый лес. Наука разлуки
В день твоего отъезда сомкнуло
лето волглый свод, из трех углов вползли туманы и милосердно стерли мир, по прогнутым ветвям умолкли птицы, и люди за окном заговорили громче и глупее, притворяясь снующими, но премедленно, как водолазы, переставляя свинцовые ноги, а в классически внятной музыке, как в струнных, так и в духовых, отозвались поддельные ноты, кот недопил заутренние сливки, и безмолвием, как неизбывностью, враз наполнился ахнувший дом, чтоб на странице номер ноль разверзлась на коленях влажноватая книга разлук, чтоб за горой заветно свистнул рак в святой одновременности времен, где жизнь почти неповторима на фоне будущих небес, как на отчалившем перроне, в тех вокзально зеркальных слезах, за которые я отдаю все улыбки и сладости канувших былей. Вздох о Нико Гомелаури
В то утро — приглашение на
фестиваль, и вслед известие: ты умер на рассвете, и отчего-то мне это позволяет перейти на «ты». Лицом ко всепрощающему морю я кофе пил, а ты — коньяк, по-птичьи одиноко, на отлете; актер, поэт, хрипучий менестрель, ты души нам и бережно корежил, и вежливо саднил. Когда был жив, я не умел так живо жить, так нагло, обаятельно и сладко, по- руставельевски, как витязь в шкуре человечьей, но вечно собирался. О мой Нико, с тобой я даже не дружил, но ты подсел ко мне, а значит, тоже собирался, иначе море не простило б нам и не поверило в нечаянное братство. Мне говорят, тебя на свете нет, но ты же знаешь цену этой сказке: в то утро приглашение на смерть ты получил в расклеенном конверте. Ночное
Пройдут года, сойдут желания,
как реки, и ожиданья, как снега, и в свежих бедах мизерные люди вновь не уловят ровно ничего; на срывах крыш молчат ночные птицы, не глядя в зацветающую даль, лишь призраки отшедших тополей напомнят нам о нас, о стертых в ослепительных печалях и каменевших в беге недвижимом за идолами счастья, за ветром мраморным любви, о нас, ревнительно качавших то стеклянные цепи падений, то парений расколотый свод. Но это быль иного срока, где спят несбыточные чувства, где в промежуточности судеб наш патетический закат. Увы нам, реющим за форточкой над павшим лесом, нам, над асфальтными лугами стенающим, увы. Сойдут желания, как реки, и нежеланья, как снега, и в старых бедах новенькие люди нас не забудут, не забудут или не вспомнят никогда. Грузинский фриз
И мраморная пятка Пиросмани
на залитом вселенной бульваре, и наглый цыганенок, цепляющий прохожих за сытые бока, то тбилисское круглое утро, где танец жизни недвижимый, как взгляд над первой сигаретой, льющей предвечно понурый дымок, те соты судеб, как дробь дворов, и балконы-балконы-балконы, и балконы над бездной премудрой, та смолистая тень платанов на классически вогнутых холмах и кофейная пенка в чертогах у блаженнейшего патриарха, те улички, влекущие в святое никуда, та скорбная корова с ушастым коровенком под дланевидным несбыточным кленом да тени приморские прошлого сада, как на нагой и несмелой иконе, где ангелы млечно целуют в плечо, та мраморная пятка Пиросмани на последнем рассветном бульваре, тот я, которого не помню и который не встретит меня. Александр Радашкевич — поэт. Автор многих публикаций в журналах «Крещатик», «Сибирские огни», «Знамя», «День и Ночь», «Дружба народов», «Интерпоэзия», «Зарубежные записки», «Новый мир», «Новая русская книга» и других. Живет в Чехии и Париже.
|