|
Кто
бывал в мастерской художника, тот знает, что это такое, а кто не бывал,
всегда представляет неправильно. Тот, кто считает, что это дом свиданий
с музами, часовня Аполлона, место священнодействия, безусловно, ошибается.
Но и другой, видящий в студии смесь кабака и бардака, тоже далек от истины.
В мастерской большую часть времени все-таки работают. Стили и методы работы
приняты разные, по вкусу и умению.
— Проходите, — пригласил художник, открывая вторую дверь в основную, более
глубоко расположенную часть интерьера, и Нонка вошла, низко опустив голову.
Прямо — стенка, справа — стенка, слева — ряд холстов и рам. Стены грязного
оттенка, но какое дело нам? Ящик, стол, четыре стула, молью траченный
диван. Нет окошек — чтоб не дуло (это очень хитрый план). На столе предметов
туча (благо он длинен весьма): кисти в банке, красок куча, кости (верно
от сома), глобус, круглая палитра, карандаш, резец, пила, приспособленная
хитро часть зеркального стекла, Нефертити без затылка, пол-Венеры, ухо,
нос, рюмка, штоф, стакан, бутылка, гвоздодер, часы, насос, книга в коже,
на застежке, два подсвечника, очки, вискас (значит, ходят кошки), в вазе
— деньги (пятачки), перепачканная тряпка, недоеденный пирог, ступка, пестик,
курья лапка и большой бычачий рог. На диване: в цвет болота рваный плед,
подушка, зонт. Вид такой, как будто кто-то уходил вчера на фронт. Под
диваном, у дивана — стопки книжек и газет, два закрытых чемодана и коробка
без конфет. Как венец столпотворенья: на мольберте белый холст, но на
нем, на удивленье, пыли слой довольно толст.
— Присаживайтесь, — указал художник, — вот на диван можно, вот стул, если
хотите. Я сейчас свету прибавлю.
Кроме тускло светящегося бра возле двери, зажглась плоская лампа-мухомор
под потолком. Потолок был сводчатый, с него свисали длинные клочья арахниной
пряжи. В углу отвалилась штукатурка, открылись красные кирпичи (три с
половиной). Не отличаясь особой брезгливостью (главное — не чище, а мягче),
Нонка уселась на диване, утвердила зеленые башмачки на сбитом полосатом
коврике.
— Тициан, — представился художник, оседлав стул напротив.
— Я знаю, — сказала Нонка, — меня Женя к вам отправила.
— Женя отправила? — повторил художник с нескрываемым разочарованием. —
А я думал, вы сами пришли. Увидели надпись на моей двери и позвонили.
— Ну, нет! — потрясла косичками Нонка. — Это Женька все. Она мой бой-герл,
то есть герл-френд, то есть как это сказать по-русски?
— А вы — иностранка? — с повысившимся интересом спросил художник, сцепляя
руки на коленях. Нонка ответила не сразу, повертела глазами, посчитала
на пальцах.
— В какой-то мере. А вы тут и спите?
— Как?
— Я хотела узнать, вы курите или нет, а то когда я не высплюсь, у меня
от дыма голова очень болит.
— Курить я туда выхожу, в коридорчик.
— У вас как-то неприютно, — сказала Нонка. — Хотите, я в следующий раз
вам цветочков принесу? Искусственных. Они не вянут.
— Я не люблю ничего мертвого: кукол, бумажных цветов.
— Жалко, — вздохнула Нонка, — но вы не правы. Они не мертвые, а сделанные,
это совсем другое. Кукол-то у меня, вообще-то, тоже никогда не было: я
не умею ими играть. Я в никакие игры не играю и в лотерею. Мячик я любила
синий с красным, еще маленький, похож на апельсинчик, волчок у меня был
гудучий, я как заведу его с утра, крутится, пока спать не позовут. Потом
папа мне подарил самоходного слоника с башенкой, лягушку-поскакушку и
такой длинный, трубочкой… ну, где осколочки перекатываются. Я его под
подушкой держала, глаза закроешь — поплыли разноцветные звездочки, и летишь,
летишь… Над кроватью у меня коврик висел с Красной Шапочкой, мамина старшая
сестра из Германии привезла, тетя Тоня, они туда ездили по обмену опытом,
там цветов много, грибы, волк, Красная Шапочка, сосны, горы, ручеек, кажется.
А шапочку я носила вязаную, до школы еще, потом первые два класса, пока
пумпоны не оторвались. Один красный, другой желтый, а сама сиреневая,
мама ее распустила, думала шарфик связать, только тетя Тося меня учить
вязать не стала, потому что я ленивая и все время плачу. А это тетя сама
мне нарочно самые слезливые сказки рассказывала, то про сироток, то про
зверяток бедных, чтобы вырастить во мне доброе сердце, а я, чтобы интереснее,
пряталась в шкаф. Тогда она рассказала про одну глупую девочку, которая
в шкаф без спросу залезла и там задохлась. Только я не задохлась, а от
тети Тониной шубы отстригла тети Ксениными ножницами все пуговицы и кнопки.
В кармане были какие-то шарики, я один проглотила, и меня поставили в
угол. Угол у нас был один свободный, то есть это не у нас, это в тети
Вериной квартире, маратиной мамы. Я плакала-плакала, Маратик тоже плакал,
так мы в кресле и уснули.
— Чаю, кофе? — спросил художник.
— Нет, от чая живот раздуется, я и так неуклюжая. В сырую погоду у меня
из носу течет, в школе меня все все время дразнили. Дразнили, дразнили,
а потом привыкли. Привыкнуть ко всему можно. Со мной за одной партой мальчик
сидел Кикин, такой толстый, он на уроках все время ел пирожки с повидлом.
Повидло сладкое, после пальцы ко всему липнут, особенно к пыли. Пыли кругом
много от детей. Детей всех домой отпустили, а меня оставили: потому что
у меня тетрадки в кляксах и в повидле щеки… Щеки и руки я отмыла кое-как,
а тетрадки мне велели новые завести. Завести все время мама хотела в доме
животного, чтобы я занималась с хомячком, с кроликом, с морской свинкой.
Свинкой Маратик когда заболел, меня к нему целый месяц не пускали. Пускали
меня всегда в кино на до шестнадцати, контролерша сестра маминой подруги.
Подруги у меня в школе не было лучше, чем Маратик. Когда меня в другой
район перевели, уж я плакала-плакала…
— Пива, водки? — спросил художник.
— Ой, нет! Я водки не пью.
В атмосфере повисло неловкое молчание.
— Ну, хотя бы рюмочку сладкого винца?
— Рюмочку сладкого винца? — Нонка пошевелила губами, поморгала (вдвое
больше ресниц, ведь вы этого достойны), — хорошо, рюмочку сладкого винца,
пожалуй, налейте.
Из-за фанерного ящика художник достал бутылку, из ящика стола — две чистых
рюмки: одну стеклянную, другую — пластиковую.
Пока разливалось вино, Нонка попыталась рассмотреть хозяина мастерской
получше. Ничего особенного: стрижка короткая, глаза средние, нос обыкновенный,
борода — типовая.
— За вас!
— За нас!
— Извините, — художник вынул из-под часов плитку белого шоколада, развернул
и собрался разломить.
— Не делайте этого! — остановила его Нонка, — мне так удобнее, — взяла
шоколадку обеими руками и, откусив добрую треть, принялась медленно, прочувствованно
жевать.
Художник поднял бутылку, Нонка кивнула, рюмки наполнились.
— Я думал, Женя придет, я ведь это имел в виду, — скорбно сказал художник,
наливая третью рюмку. — А она почему-то прислала вас.
— Не понимаете? — Нонка выпила четвертую рюмку и затолкала в рот остатки
шоколада. — Просто она очень любит меня.
— Как понимать ваши слова?
— Слушайте. Маратик любит Женю, Женя любит Маратика, я люблю Маратика,
Женя любит меня, и все вместе мы очень любим Виолетту.
Художник разлил по пятой рюмке.
— Чего же непонятного, — начала загибать пальцы Нонка. — Я всегда любила
Маратика, Маратик всегда любил Женю, Маратик и Женя созданы друг для друга,
а Виолетта любит нас всех одинаково.
— При чем тут какая-то Виолетта? — художник заглянул в бутылку — пусто.
— Как причем?! Смотрите еще раз. — Нонка поставила на край стола пустую
бутылку. — Это — Женя. Она познакомилась с Виолеттой, — Нонка придвинула
к бутылке свою рюмку. — Потом Женя же знакомит с Виолеттой Марата, — Нонка
подставила давно пустовавшую вторую бутылку без этикетки. — А Марат, Марат
знакомит с Виолеттой — меня! — Нонка приблизила рюмку художника. — Вот
так. А есть еще Аня, — Нонка повертела в пальцах пластмассовую пробку.
— Только она год как не заглядывает.
— Может, водочки? — спросил художник.
— А, давайте, в самом деле! — махнула рукой Нонка. — Я с вами что-то разволновалась.
Тут, в подвале, воздух сырой и влажный, простудиться два счета не стоит.
Водка доставилась из предбанника, очевидно, там располагалось подобие
бара. Оттуда же появились четыре банана, булка, кусок одесской колбасы,
полтора литра «Фанты» — все это на жостовском подносе.
— Приятно познакомиться, — сказал художник, разлив водку. — Пожалуйста.
— Я, собственно, по делу, — Нонка лениво надорвала кожуру банана. — Я
вам нужна или нет?
— Вы — мне?
— Ну не вам — я, а для той самой вашей картины, нужна ли я вам для модели,
если вы ее собираетесь писать? Я вижу, и не начинали, так?
Художник поставил уже наклоненную было бутылку и поглядел на Нонку так
пристально, что она замерла с недочищенным бананом в руке, таращась как
ребенок, случайно сказавший неприличное слово, отворив безвольный розовый
ротик.
— Видишь ли, милая девочка, хотя тебе простительно этого и не понять,
я, действительно, хотел писать картину из жизни Парацельса, и для этой
цели искал девушку. Но вся беда в том, — художник быстро выпил и проглотил
подряд две рюмки аквавиты, — дело в том, что я эту девушку нашел! Я хотел
писать ее, именно ее, а не первую попавшуюся девчонку с улицы!
Нонка, сжимая левой рукой банан, наподобие подсвечника, развернула правую
ладонь вперед и далеко выдвинула перед собой. Качая головой из стороны
в сторону, она издала какой-то сдавленный полузвук.
Художник стремительно опрокинул еще одну рюмку.
— Да, да! Именно это я и хотел сказать! Моя душа трепетала от ожидания
встречи! Мое сердце замирало, падая: придет — не придет! С самого утра
я готовился и… и так плюнуть мне в самую душу! Попытаться заменить то,
что бывает у человека один единственный раз в жизни, подставным лицом,
эрзацем, суррогатом!.. Это, согласитесь, кощунственно! Это, это, по крайней
мере… бесчеловечно! Это попрание всего и вся святого, отрицание человеческих
и божеских начал! И вы могли… вы посмели… любезная барышня, включиться
в эту дьявольскую игру? Я скажу, да, я скажу, незнакомая крошка, что вы,
с вашими забавными (о, вы находите, что это смешно!) эпатажными косичками,
детским голоском и вульгарными манерами (вы-то считаете, что они обаятельны!),
— вы человек без чести, совести и достоинства!
По мере того как голос художника (то есть гнев в его голосе) рос крещендо,
глаза Нонки все больше наполнялись слезами, а рот — слюной. На последнем
высоком и звонком «и» она поднялась в рост, прижала руки к груди, высоко,
скорее, к горлу. Банан так и остался зажатым в кулаке.
— Та-а-к, — слезы дрожали в нонкиных глазах, не переливаясь через край.
— Зачем кричать? Вы хотите Женю — ее нет. И не может быть в двух местах
одновременно. Я не собиралась… я ничего чужого не касаюсь… Она попросила
— я пришла. Я хотела на окошке босиком плакать! Меня ждали в другом месте,
проклятый дождь! Вы меня завели, водкой поили, а теперь я — виноватая?
Я виноватая, вы мне в глаза смотрите?! Я издеваюсь, да? Да? Мне тут хорошо,
больше всех весело?! У меня вся любовь разбилась, как солонка Челлини
на футбольном поле, я виноватая? Мне на душу не наплюнули, да? Одеваюсь,
как последняя дурочка, в виолеткиных ботиках, им сто лет, по помойке тут
лезу — мне надо? Я с утра как цветочек была, а теперь размешана в грязи,
очень весело, да? Мне надо? На всем голом свете одна, у меня своего —
только слезы, очень весело, да? Виноватая, да? Да? Да? Да?!
Нонка запустила бананом в противную стену, и он разлетелся мелкими клочьями.
Художник сидел, закрыв лицо руками.
— Прости, — сказал он тихо. — Прости, я сорвался, накипело. Так все запутано,
так запутано…
Нонка цапнула колбасный хвостик и швырнула в другую стену. Колбаса отскочила,
дзинькнула по плафону и откатилась в угол.
— Прости, — сказал художник. — Сядь, выпей водки, успокойся.
Он налил в рюмку Нонке, себе в стакан.
|