Архив

№ 8, 2005

Калуга на карте генеральной. Проза

Игорь Галеев

Рассказы












 

ЧЕРНО-БЕЛОЕ КИНО

Ты стремишься к своему Господу устремлением и встретишь его!
Из Корана

 

Они шли уже три часа. Огромное солнце висело над ними, и некуда было деться от его жестоких обжигающих лучей. Волны песка искрились сегодня желтым снегом, у всех давно болели глаза, в ушах стоял гул и было одно только желание — не глотать горячий воздух, чтобы не напоминать себе о холодной спасительной воде.
— Это точно, что мы сегодня придем? — спросил Антон, и никто ему не ответил.
Не съюморил даже Норов. Он еле передвигал ноги и старался ступать след в след за Ядидом, который тоже был не в лучшем расположении духа и считал про себя шаги, сбивался после первой сотни и начинал сначала. «Экзотика, — негодовал Антон, — сдохнешь тут за милую душу и испечешься, как яйцо в песке на лакомство каким-нибудь ящерам».
— Полтора денька, — говорил Ядид — и мы на месте. Оздоровительная прогулка.
«А вот уже третий день недосыпа, недолива, недоева, недожива». — Как привидения тащатся по пустыне трое — Ядид в тюбетейке и полосатом халате, Антон Шамрай в зеленых штанах и футболке и Борька Норов в майке и трусах. Кожа у всех горит, шелушится, рюкзаки плечи протерли. Как в парном молоке пребывают. А в первый день балагурили. Борька песни пел — еще бы, задарма в Аравийских песках попутешествовать!
— Сегодня обязательно дойдем, — вяло буркнул Ядид, — отсчитаю еще пять по пять сотен, и в оазис упремся.
— Ну и счетовод! — простонал Борька. — Пять по пять сотен — это что, все твои ориентиры? Таким макаром можно и к черту на кулички дотопать! Не может здесь быть никакого оазиса! Давай уж, скажи честно, что каюк пришел! Сядем, какой-нибудь разврат напоследок устроим или в аллаха уверуем, или песок начнем пить! Что же ты с нами делаешь, полосатый? Никаких законов не уважаешь, живешь вне рамок, а я еще не целовался ни разу...
Антон перестал слушать. Он уже не вел, а плыл в безжизненном горячем океане, он растворялся как кусочек рафинада в стакане молока. Какая-то томная благодать окутала его, и обрывочные мысли, пришедшие неизвестно откуда, были тягучими и горячими. Они приходили и уплывали, не оставляя в памяти никакого следа. Антон не удивлялся им, он их как будто разглядывал, и не совсем их, а мимолетные ассоциации — контуры незнакомых образов, застывшие стоп-кадры чьей-то жизни.
«Рождение — новая страница — слышал Антон, — беспамятство. Новая материя не помнит свое прежнее существование. Отец — как круг или тупик, ребенок, как шанс, как целенаправленность — сын, который своей целенаправленностью умерщвляет отца, заводит в круг и тупик. То есть Творец и его творение. Если оно оживет, то делается Творцом, который, в свою очередь, медленно теряет власть над своим творением. Когда оно становится творцом, то отец либо мертв, либо впал в детство, в беспамятство. И тогда просыпается запоздалый интерес к отцу. Но нет прямого диалога…»
Антон, не слушая, сдувал и плыл. Рядом плыл Борька, самоубийственно растрачивая силы на космическую болтовню.
— Если Аллах един, — бормотал он, — то он одинок до ужаса. И вряд ли он знает, что он Аллах. Я настаиваю, что все это безумное разумство разделено на княжества, потому как космос не дурнее нас, которые создали целую кучу школ в искусстве. Каждый князь — подмастерье для Императора, для коего каждая из судеб князей, не ставших императорами, есть судьба Императора, вбирающая опыт, идеи и дух, которые влияют на его выбор и решение. Такова вселенная. Чего они до сих пор этого не поймут?
Он продолжал конструировать вселенную и не замечал, что постоянно тычется в спину Ядида. Тот давно уже не вел счет и резко сдал, а когда выскальзывал из небытия, то говорил себе: «Не оглядывайся», — пытался вспомнить лицо Филоса, но это не удавалось, сознание плавилось и резко испарялось до поры, пока Борька вновь не упирался в полосатую спину.
— Не так-то она сложна, эта жизнь, — продолжал Борька, — самое противное в ней то, что сразу не сообщают о сроках. Хитроумно, конечно, даже божественно, но бесчеловечно. Отсюда и весь мировой кошмар. Мало сделать людей шпунтиками, нет, нужно чтобы они при этом еще и страдали, ничтожество свое испытывали, чтобы эти шестереночки болели и плакали, познавая сами себя. Нет, это извращенное сознание, какое-то мстительное, как у женщин. Точно, точно...
Мертвое жгучее пространство не отвечало Борьке. Казалось, все небо, от горизонта до горизонта, сделалось огненной точкой — надвигалось все ближе, все смертельнее, и вот уже песок поплыл и загорелся под ногами, и не было уже ни боли, ни разума.
«...сознание в сознании. Это матрешка, — предсмертно слушал Антон, — каждая смерть вызывает подвижку, вносит движение. С каждой смертью матрешки соприкасаются, становятся единой формой, насыщенной, без пустот. Умирание — язык, весть, это жизнь вселенной, ее жатва, ее хлеб. Праздник сознания. Когда урожай. Когда его нет, значит и нет жизни. Орехи без ядрышек...»
Это было последнее, что к нему пришло. Рюкзак он давно бросил, но сгибался, как будто что-то с трудом нес. Он заставил себя поднять голову. Метрах в четырех лежал Ядид, он не двигался и как-то знакомо раскинул руки. «Вот какая она», — подумал Антон, и белое лицо смерти стало наплывать ему в глаза. Он уже начал различать контуры ее носа, глаз, рта, он уловил ее желанный ледяной шепот, он уже протягивал к ней руки, когда ослепительная вспышка взорвалась в его сознании и он, мучительно вздохнув, осел на бесчувственный песок.
Борька не видел, как упал Антон. Он отстал и плелся, стараясь отупеть след в след. Он уперся в Антошку и только тогда увидел лежащего Ядида. «Антон», — хотел позвать он, но вместо слов прохрипел что-то жалостливое, попытался потянуть Антона за руку, но она была совершенно безжизненна. «Там в степи глухой замерзал ямщик...» — усмехнулась борькина память. Он лежал рядом с Антоном и разрывался между желанием врыться в песок или ползти в ту сторону, куда упала тюбетейка Ядида. Может быть, осталась последняя сотня, может быть за тем гребнем вода, спасение. И Борька, сложив Антону руки, пополз. Ему представлялось, что он преодолевает десятки метров, в то время, как он продвигался на метр или два. Потом он стал бояться, что не ползет, а врывается в песок, что он уже в длинной норе, и вот сейчас его засыплет и он задохнется. Тогда он поднимал голову и отплевывался от песка, пытался прикинуть расстояние до гребня и снова полз все более и более забываясь. Наконец, ему понравилось предположение, что наступила ночь и он ползет в прохладном воздухе, даже немного летит, чуть задевая руками песок. Потом ему стало страшно и он начал упрямо по слогам выговаривать слова из песни: «Ну и пусть тянут на дно боль и грусть, прошлых ошибок груз...» Потом он сказал себе: «Должен же я хоть сам себе понравиться перед смертью!» — и начал делать резкие, как ему казалось, движения. На самом деле он барахтался почти на месте.
Сколько еще прошло времени ему было неведомо. Но вот он почувствовал, как уперся головой в препятствие. Ему сразу стало ясно, что это не песок. Он еще пару раз боднул это что-то и только тогда открыл глаза. Перед ним, вырастая из песка, маячила желтая глыба. Это было до того неожиданно, что у него хватило сил удивиться и отползти немного назад, чтобы рассмотреть преграду. «Но мой плот, свитый из песен и слов, всем моим бедам назло вовсе не так уж плох...» Он увидел, что этот желтый камень уходит куда-то вверх, вырастая в неприступную стену. «Откуда взялся этот пик материализма?» — и почему-то надежда пришла к нему вслед за этим вопросом. Он опять подполз к валуну и встал. Валун был сверху гладкий и матовый, как поверхность застывшего озера. Он был удивительный этот валун у подножия странной скалы. Это был и не валун вовсе — так вдруг догадался Борька и стал медленно поднимать голову, он уже понимал, что это такое, и в нем уже разрастался восторг спасения, пока его воспаленный взгляд карабкался все выше — туда, где царской короной слепило белое солнце...
Борькины глаза заслезились, и он опустил голову. Он заплакал, прикасаясь губами к матовой поверхности огромного пальца. Борька плакал, но у него было мало слез, они высыхали у него не щеках: «Сдаюсь, сдаюсь, ты победил.» И, прошептав это, он тут же ощутил сентиментальную гордость маленького ребенка, нашедшего себе взрослого покровителя, того справедливого защитника, который, покарав всех обидчиков, накажет эту глупую и жестокую жизнь, поднимет на руки, утолит жажду и унесет во взрослый справедливый мир. Борькино сердце дернулось в счастливом благородном порыва, но тут же, потеряв равновесие, он свалился к подножию — гигантских ног и иссяк.

 

НЕНАРЕЧЕННОМУ ХОТИМ НАЗВАНЬЕ ДАТЬ

Первостепенные открытия происходят в образном мышлении и всегда остаются незамеченными. Не прибежишь в патентное бюро и не скажешь: я знаю формулу конца света и ведаю, как и почему в мозгах заводятся клопы. Поэтому первыми миллионерами становятся эстрадные певцы, убийцы, спекулянты, главные телохранители и их дети. Они вырастают, образовываются и обряжаются во фраки, они попыхивают сигарами, играют в гольф и решает сложные деловые задачи. В воскресные дни к ним на лужайки приводят поэтов и актеров, художников и музыкантов, и начинается демонстрация великих открытий, за которые правнуки воров и убийц платят умноженным состоянием своих предков. Кое-кто, не устояв перед величием и бездонностью искусства, транжирит и разоряется, и возводится в прадеды будущего художника. Напротив, некий бедный музыкант приобретает желанное состояние, и его образные открытия делаются для его правнучки источником безбедного существования. Так золото течет из рук в руки, так зло переливается в добро и так начинается конец света.
Море Содружества ему тоже нравилось. Здесь удобно размышлять, когда хочется побыть одному. До французского острова Кергелен рукой подать, а французы, хотя и несколько надменны, зато не столь воинственны, как касатки. Они не станут заглатывать целиком бедных тюленей и всегда поделятся свежими новостями с материка. А после долгого отсутствия бывает очень любопытно узнать о новых международных конфликтах, ограблении века и каком-нибудь очередном маньяке, залившем кислотой картину сумасшедшего Ван Гога.
— Грядут времена, — говаривал Ван Гог, — когда полотна будут храниться за пуленепробиваемыми стеклами. Но это бессмысленно, ибо то, что создается, фиксируется материей тут же, в процессе создания! Произведения входят в память материи, а те осколки, что остаются у людей, служат лишь возбудителями мыслей у творческих единиц! — Сказав так, он отрезал себе кусочек уха и послал его проституткам. А те не поняли аллегории и, вскрыв пакетик, принялись истошно визжать. «Пошли он что-нибудь другое, — подумал Филос, — они бы наперебой принялись хватать и жевать. Уж я то знаю, как проститутки любят солененькое.»
Ночами Филос смотрел в небо. Здесь всегда много сочных ярких звезд. И, закинув руки за голову, можно лежать часами. Но все сроки прошли, минули условленные ночи — никого не было. Оставался последний день, а там — час перехода до Кергелена — и вслед за французскими новостями мир потянется разноцветными руками к кусочкам бессмертия и счастья.
— Бедный, бедный Ван Гог, ты вошел в историю рода людей, но был по— человечески несчастен. Ты сделал великое открытие, но люди так и не поняли этого и до сих пор не заплатили тебе всех твоих миллионов. — Он зачерпнул в пригоршню холодной соленой воды, выпил ее в честь прострелившего себе грудь и ворчливо пробормотал: — Я познакомлю тебя с Ядидом и ты докажешь ему, что искусство меня совсем не облагородило.
Был полнейший штиль, и мысль о конце света плавала в трех шагах от задумавшегося Филоса. Она выглядела маленькой квадратной льдинкой, по которой от края до края бегала фигурка отчаявшегося человека. Он был охвачен ужасом. Он был бездомен и одинок. И он никак не мог раздвинуть рамки своего крошечного мирка. Его отчаянье было настолько велико, что мысль о конце света подрагивала и готова была зачерпнуть воды. Вот и метался человечек по квадратику конца света, но даже Филос не обращал на него никакого внимания. Он отсчитывал столетия, листал книгу назад, и отгадка жизни, дразня нобелевской премией, мигала в сознаниях нескольких сот доморощенных философов, а они негодовали на шаловливое свойство памяти — водить по кругу, наплывать и угасать, мучая ускользающим воспоминанием.
Из черных глубин поднимались пузырьки и тихо лопались на поверхности, а льдинка вертелась, пытаясь привлечь внимание лежащего Филоса. Так они вместе и дрейфовали, пока с юга не приплыл долгожданный живой остров. Несколько тысяч безмолвных Фигур, одетых в строгие фраки, ожидающе смотрели на лежащего Филоса. Они напоминали классический мужской хор и казалось, вот-вот — и зазвучит торжественная месса, не было только органа, и единственным зрителем был Филос, который сказал: «Наконец-то», — и переменил позу. Плавучий остров мгновенно отреагировал на его движение. Фраки переглянулись, и удивленные круглые глаза, не мигая, вновь уставились на Филоса. «Они чудесны», — подумал он и поднял руку, и когда рука резко опустилась, плавучее население организованно, по одному, не спеша и важно, и все так же безмолвно, кто на животе, а кто на спине стало быстро скатываться в прозрачную бездну. Остров таял на глазах. Тут же, вслед за вскипевшими пузырями, появилась стая касаток и, где-то там, под водой, продолжалось второе зубастое действие. Филос заметил отчаянье человечка на льдинке, но ему нельзя было сбиться со счета. Он ждал несколько недель, и сегодня все должно быть без сучка и задоринки. И когда последнее черно-белое круглоглазое чудо исчезло, Филос хотел было достать льдинку и разобраться с концом света, но какая-то прожорливая касатка опередила его, и хищные челюсти поглотили квадратик, сомкнувшись в двух сантиметрах от пальцев Филоса. Он отдернул руку и выругал эту безмозглую дуру, не давшую далекому человеку раздвинуть рамки своей судьбы, но особенно не сожалел. В мире достаточно одиноких и бездомных отчаявшихся, а сегодняшние жертвы оказались вполне солидной данью за образное мышление.
Занятый раздумьями Филос не заметил, как сзади на него надвинулась громадина крейсера. Военная эскадра проделывала секретный маневр в этих пустынных водах и с изумлением обнаружила, что она здесь не одна. Какой— то субъект восседал посреди моря и не обращал никакого внимания на предупреждающие звуковые сигналы.
— Он живой, — убедился капитан флагманского крейсера и, не переставая смотреть в бинокль, крикнул: «Шлюпку на воду!»
А Филос продолжал дрейфовать на льдине. Ее края истончились и вообще — oт нее осталось одно воспоминание. Неделе назад она была огромным белым полем и можно было прогуливаться, отмеряя часы и гася томительное ожидание. Это не так просто — угнать имя каждого прыгающего молчуна, они так похожи друг на друга, что требуется специальная методика сосредоточения. Это все-таки не французы, которые такие разные, что даже при тотальной мобилизации не представляют из себя однородной массы, почему и проигрывают все решающие сражения. А пингвины не воюют, и поэтому с ними не все так просто.
Неожиданно справа от себя Филос увидел борт шлюпки. Он поднял голову и посмотрел в глаза веселым матросам. Сам капитан щелкал любительским фотоаппаратом.
— А вот это ты зря, — сказал Филос, — и чего вам только дома не сидится.
— Какой вы язык предпочитаете? — крикнул капитан, и его матросы жизнерадостно расхохотались.
— Сейчас бы я предпочел французский, мелко нарезанный, поджаренный в прозрачном масле и посыпанный чем-нибудь хрустящим.
— Он нас не понимает, капитан, он бормочет что-то.
— Замерз, бедняга! Давай его сюда! Яхтсмен, наверное! Осторожнее ребята, а то он искупается в этом морозильнике!
— Постойте! — поднялся Филос. — Когда-то и пингвины летали. Они парили в голубом небе и на его фоне их белые животики были замечательными знаками капитуляции зла. Но разве на свете 33 злодея? И пингвинов обидели. Тогда они покинули мир и уединились на этом пустынном континенте. Они дали обет молчания — потому что когда-то были вещими птицами и могли открыть каждому желающему тайны жизни.
— По— моему, он говорит на новозеландском наречии. — Умно заметил капитан. — А встал-то как! Эй, вы, долго вы собираетесь стоять в позе оскорбленной невинности?
— Кажется у него шок, — сказал молодой врач.
— За все нужно платить, — ответил Филос. — За образное мышление, за производство паршивых деканов и за уединение тоже. Пингвины заплатили обетом молчания. Порадуйте, капитан, помолчите хотя бы одно столетие.
— Че он на меня уставился? — пожал плечами капитан. — У него видно от горя не все дома. Втаскивайте его сюда, ребята!
— Но как его сделать, капитан?
Действительно, достать Филоса било не так-то просто. На льдину не встанешь — не выдержит, но и руками не дотянешься — льдина мешает.
— Ну, иди сюда, — ласково поманил врач. Ком, ком, шнель, шнель!
— Отдай фотоаппарат, — показал на капитана Филос.
— Он что— то про меня сказал? — ничего не понял капитан.
— Отдай фотоаппарат, — разом пояснили матросы.
— С какой это стати! Цепляйте его багром, в крайнем случае, сам залезет.
Врач взялся за багор, двое матросов потянулись принимать Филоса, но он попятился, льдина качнулась.
— Дикаря какого— то делает, — и Филос показал: отчаливайте, мол.
— Нет, голубчик, ты нам нужен живой, — тыкал врач железным крюком Филосу под ребро.
Филос понимал, что от них просто так уже не отделаешься. Люди привыкли выручать друг друга из беды, особенно это любят делать военные — каждый день кого— нибудь догоняют, вытаскивают на солнечный свет. — А было так хорошо! — вскричал он и с гримасой отчаянья, точно так же, как выглядел человечек на льдинке, пробежал туда и сюда, оттолкнулся от края и стремительно ушел в воду.
— Ну и идиот! — закричал капитан, и у всей команды замерло дыхание.
«А еще любят кого-нибудь спасать бегемоты. Крокодил тащил антилопу, а бегемот спугнул зубастого. Антилопа была еще жива, но к вечеру сдохла от пережитого ужаса, — вспомнил под водой Филос. Он вынырнул и поплыл в сторону Кергелена.
— Хорошо плывет, — позавидовал капитан, — так мы его не догоним.
— Через семь минут он переохладится, — улыбнулся врач.
— А может он здесь живет? — пошутил капитан. — Он чем— то напоминает пингвина.
Они смотрели за плывущим и чуть-чуть гребя. Вся эскадра наблюдала за этим интереснейшим заплывом. Внезапно на темных глубин всплыла огромная касатка. Она стремительно помчалась к Филосу, а по кораблям и в шлюпке пронеслась волна испуганного вздоха, когда ее челюсти ухватили несчастного н утянули в глубину. Больше он не всплывал. Зато опять появилось это чудовище и, сделав круг, стало уходить на север. Вслед ей с одного из кораблей выстрелили из орудия, и вихрь брызг поднялся над Морем Содружества.
Капитан чертыхаясь взбежал на мостик и приказал двигаться прежним курсом. Через полчаса доложили: в машинном отделении пожар! На флагмане объявили тревогу. Пожар охватил все машинное отделение и стал распространяться по кораблю. Борьба с огнем продолжалась три часа. На помощь собралась вся эскадра, но было поздно. Капитан приказал покинуть судно и, сойдя последним, отвел корабли на безопасное расстояние. Долго ждать не пришлось. Грязные прокопченные моряки смотрели, как клубящийся громыхающий железный титан быстро уходит под воду. Спустя какое-то время над сомкнувшимися водами стояло только черное облачко копоти, но скоро и оно рассеялось, и среди антарктических льдин остался плавать разный военно-морской хлам.
— Дрянь какая-то! — простонал злой и постаревший капитан. — Этого всего не может быть! — безмерным жестом он обвел горизонт.
Офицеры старались на него не смотреть. Они понимали, что это крах карьеры и слегка сочувствовали.
— Чушь! Чушь какая-то! — еще раз выкрикнул капитан и отчаянно забегал туда— сюда по рубке.
Когда же он вспомнил, что не эвакуировал фотоаппарат, то ему сначала все стало как будто ясно-ясно, но тут же створки припоминания захлопнулись, и сколько бы он не старался воссоздать эту ясность, кроме мучительной боли в голову больше ничего не возвращалось. Капитан заперся в каюте и все оставшееся плаванье ее не покидал, а на экстренные запросы командующего посылал дружеский привет от безголосых императорских пингвинов.

 

МАЛЕНЬКАЯ ИНТИМА

Когда я безмерно устаю и не нахожу в себе ни грамма смысла, я либо еду за границу к какому-нибудь другу, либо сажусь за стол и меняю материю по образу и подобию своему. Через день-два, месяц-другой жизнь преподносит мною же заказанные сюрпризы, и тогда мое существо наполняется смыслом и я поливаю им небесные светила точно так, как пропитываются острым соусом земные гарниры. Я насыщаюсь энергией звезд, и поэтому все мои зарубежные друзья недоумевают, откуда я черпаю свое вдохновение. Они требуют показать им ту женщину, которая создает в моей душе легковесную гармонию и извлекает звуковые сочетания из моего затравленного сердца.
Меня окружают несостоявшиеся личности, изъеденные пониманием бездарности, интеллектуалы, созерцающие гипсовые бюсты своего застывшего сознания, большие и маленькие параноики, спотыкающиеся о глыбы мого кратковременного безумия, и каждый более менее творческий человек задается вопросом: какая тайна держит меня на кромке здравого смысла и не дает мне утонуть в толщах гуманистического маразма и бытового снобизма. Мои глаза уменьшаются до размеров раскосости и, изображая истерику, я кричу:
— Лесбияны и гомосексуалистки, уймитесь! Ваша пацифистская философия — эго вы сами, доверху наполненные ленью и бессилием. Отстегните свои хвосты и просушите сперматозоидные крылья. У вас уйма шансов, чтобы не стать жалкими поросятами вселенной!
Спасительная пища затворяет за спиной двери, и покровительственные руки секретным дальневосточным замком ложатся на мои плечи. Мы остаемся в одиночестве и делаемся одним «я», в котором пробуждается абсолютная свобода. Это «я» нежничает и улыбается и вбирает в себя хаотическое множество, окружающее нашу тайну.
— Тело у тебя как у Ядида, а голова как у Филоса... — и я чувствую, как от этого признания она испытывает еще более бесконечное наслаждение.
Я требую, чтобы она навивала меня Хетайросом и дразню ее извращенкой. Она выбросила все свои документы и поэтому я каждый раз придумываю ей имя. Она хочет, чтобы я называл ее Интимой, но сегодня я величаю ее Сдобой, и она хохочет, притворно отталкивая мое растворившееся в ней тело.
— Ты, трехголовое чудо! — шепчет она самой себе, и я с сочувствием вспоминаю белобрысых эротоманов, которых возбуждает женщина, дувшая в саксофон. И вообще, мне становится грустно за всех дуреющих от скуки людей, ждущих от сценаристов и продюсеров острых развлечений. Мне хочется всех их усадить на баржи и вывезти в открытое море, чтобы там, после недельного шторма, они, наконец, утонули в море собственных фантазий, освобожденные от сексуальной повинности.
— Меня было десять, а теперь осталось семь — рассказываю я Интиме свою биографию, и она бережно дотрагивается до нюансов моей судьбы, а сладость ее тела водят меня по тропинкам детства, в котором каждое явление напоминает о разлуке с ней, и каждый предмет смотрит на меня ее глазами.
Я безнадежно влюблен в ее тоску, потому она и есть я сам со своими попытками прокормить собой изголодавшийся человеческий дух. Mое сознание туманится, слегка кружится голова — это вновь я вылетаю за пределы земной скорлупы и кружусь вокруг ее белой орбиты в роли безумного. Дети тычат в меня пальцами, а загнанные матеря бьют их по рукам и навивают детские прозрения глупостями. «Милый, единственный», — шепчут потным косолапым партнерам проститутки, и нынешний день таранится на меня своей испитой рожей.
— У тебя никого не будет кроме меня, — шепчет Интима, — и когда я умру, ты погрузишь этот мир в темноту и уйдешь искать мое отражение. Ты бросишь свой дом и похоронишь своих родственников, ты станешь одинок и беспомощен, стар и беспамятен, и тогда я съем тебя целиком и успокоюсь.
Она тянет меня за волосы, я утыкаюсь лицом в ее грудь — и это единственное ее движение, которого я боюсь и не понимаю. В эти минуты я познаю Власть, подчиняющую себе все империи разом. Я кладу руку на ее обнаженное бедро и мой мозг просит покоя.
— Туман, обволакивающий тебя — это ты caм. Завладей им, и мы растворимся в нем и будем поить растения нашей любовью.
Я не знаю, говорит ли она. Ее голос звучит во мне, в ритмах наших тел, которые созданы, я это теперь знаю наверняка, из иного вещества. Все мои предшественники искали контакт с соплеменниками, организмы которых попросту не могли воспринимать звучание иных чувств. И тысячи сердец разбивались о стену непонимания, водораздел пролег между двумя мирами.
Я научился притворяться несумасшедшим и, посещал дома социально активных, я говорю с ними о работе, росте цен, мировом рынке и политическом банкротстве. Я делаюсь дьяволом и несколькими фразами останавливаю деятельность промышленных концернов и приговариваю тот или иной народ к вспышкам социального бешенства. Я хочу, чтобы Интима притянула мою голову и выпила из моего рта остатки смертоносной желчи, и чтобы, наконец, мое тело извергло в нее капли социального яда.
…И тогда она становится здоровой, а мой выпущенный из оков дух блуждает в пространстве и входит в голодные сознания чудесами загадочных прозрений. Измученные матери бессильны бить своих чад по мозгам, зарубежные друзья расходятся по своим виллам, проститутки принимают прохладный душ — и только мое бренное тело продолжает свой бег в горячем пространстве вечности.

 

Игорь Галеев (Москва) — прозаик. Родился в 1959 году на Нижнем Амуре, учился во Владивостоке на факультете журналистики. Жил во Владивостоке, Магадане, Хабаровске, Калуге. В настоящее время живет в Москве. Автор семи художественных книг, три из которых вышли в свет в 1996 — 97 и 2000 гг., и двух пьес. Первые публикации — цикл новелл в журнале «Даугава» — 1990-91 гг. В 1990 г. в Москве на фестивале молодых драматургов одна из его пьес была удостоена специальной премии жюри.