Свежий Номер

№ 7 — 8 (33 — 34), 2007


РЕЦЕНЗИИ



Юрий Беликов. «Изба-Колесница», повесть,
журнал «ДЕНЬ и НОЧЬ». № 1-2 / 2007.

«Изба-Колесница» — первый опыт в прозе известного пермского поэта Юрия Беликова. Однако в нем нет ничего ученического. Напротив, Беликову удалось отлить произведение в такую литературную форму, которой не сразу еще отыщешь соответствие. Фабула повести вроде бы проста: в краевом центре проходят выборы губернатора. И в ходе предвыборной гонки противоборствующие группировки — Вадим Шершнев (сенсэй) и Родион Родионович Именных (Факел) — пытаются заполучить на свою сторону «подлинного человека из народа» — 95-летнюю таежную отшельницу бабу Маню, а заодно в пиаровских целях организуют экспедиции, чтобы поднять утопленный когда-то в ныробских болотах «Колокол дома Романовых», который, в конечном итоге, так никому из претендентов и не достается.
Однако эти рядовые события помещаются Беликовым в какую-то иррациональную систему координат, становящуюся ключиком прочтения текста. И вот уже вместо Перми — Пермудск, вместо Красновишерска — Красновьюшерск. Те, кто попытался бы за действующими персонажами угадать реальные лица, будут разочарованы. Хоть и узнаваемые, все они изображены настолько сгущенными красками, настолько наделены общероссийскими приметами, что это уже, скорее, незнакомые знакомцы.
Чего стоит один лишь образ прямо-таки демонизированного «сенсэя», которого поддерживает на выборах братва?! Своим «третьим глазом» он видит и прошлое, и настоящее, и будущее. Вокруг Шершня — уже не люди, а целый зверинец: агент особых поручений — «бульдог» Липучка, какие-то «лягушки» — Дина и Дана.
Повести присущ даже не «фантастический реализм», как называл его в свое время Ф.М. Достоевский, а сатирический гротеск, граничащий со сказкой: «Избушка у бабы Мани — махонькая с покатою на левый бок крышею: чтобы войти, надо поверить сказке — согнуться в три погибели». Сказка — конечно же, ложь, да в ней намек. Зерна намека — в повести повсюду: начиная с эпиграфа из Николая Клюева: «Изба — колесница, колеса — углы, слетят серафимы из облачной мглы…». «Серафимы» действительно слетели: в самом конце произведения — в облике бывших «афганцев», а ныне бомжей Ермолаева и Моисеева, которые в начале повести выступают под именами возчиков Ермолая и Моисея, утопивших царский колокол и подавшихся со страха в леса. Вот он, иррациональный реализм! Через десятилетия в тех же лесах являются их фантомы — Ермолаев и Моисеев. Им-то и суждено извлечь колокол из трясины. Это и есть поэтическое иносказание. Отсюда и язык повести — образный, с великолепным чувством слова.
Повесть Юрия Беликова — причудливо сотканный мир, где в одном пространстве уживается множество пространств, а время становится таким растяжимым, что все происходит как бы одновременно, как будто все в нашей стране так никогда и не отболело, и не ушло ни в какое прошлое. Баба Маня, например, может, вдруг, запросто сказать: «Тут как-то колчаковцы заходили…». По этой причине и Россия в повести присутствует постоянно, и становится едва ли не одним из действующих лиц. Не случайно одна из глав даже так и называется «Ищите Россию на 136-м километре».
Беликов — великолепный рассказчик, в этом убеждаешься с первых же строк. Вот мужики везут колокол в Ныроб, — одна-две живых детали, — и ты уже внутри повествования! Ан нет, — это еще только присказка, это еще только пересказ легенды в редакции перед будущей экспедицией. Одной линии баба Маня — княжна Мария Николаевна Романова (опять фантом) многим писателям хватило бы на целый роман. Но Беликову одних событийных линий мало. Его повесть — не о чем-то, а что-то. Автор явно пытается что-то сказать нам. Прежде всего, устами журналиста Андрея Ардашова, который не просто профессионально погружен в события быстротекущей жизни, но вдобавок еще и сочинитель. Может быть, в силу этого Ардашов отделяет себя от обычной пишущей братии — «эфирных толкунцов», всего этого «царства кровососущих, пресмыкающихся и земноводных». Ему претит неразборчивость Ланы Сукачевич, главной пиарщицы Родиона Именных. Это она придумала «потрясающий пиаровский ход, до которого не додумается ни один из /…/ конкурентов! Все будут стремиться к московским подиумам — запечатлеться с сильными мира сего: политиками, банкирами, звездами шоу-бизнеса. И только вы, Родион Родионович, заберетесь подальше от этой гнилой цивилизации — к истине, к смыслу жизни, к покосившейся избушке на берегу реки, к легендарной вьюшерской амазонке, эту самую цивилизацию отринувшей и живущей в ладу с природой...». Талантливый по-своему человек Сукачевич — настолько узнаваемый в наше время тип, что ее фамилия вполне могла бы стать нарицательной. Именно такие вот циничные умные стервочки — подлинные герои нашего времени. Тысячи сукачевичей населяют нашу жизнь мифами, дутыми фактами, мнимыми героями, делая ее еще гаже, еще подлей…
При этом сама Сукачевич прекрасно понимает, что многократно обманутые люди стремятся жить не по лжи. К этому же тянется и Ардашов. Вот он говорит Лане: «Ты, наверное, не знаешь: я пару раз всерьез ездил на Черную Гору — примерять на себя монастырь. Не настоятелем, конечно, — послушником. Но когда узнал, что тамошним хозяйством ведает бывший замзав отдела обкома КПСС (причем я ведь понимаю, что и Павел поначалу был Савлом, но этот-то — манипулирует монастырской казной и стройматериалами, которые в качестве гати ежегодно бросают на возрождение святыни, а святыня как стояла в лесах, так и стоит, манипулирует так же, как он привык это делать в обкоме), — тогда я спрашиваю: а в чем разница между обкомом и монастырем?.. И не нахожу ответа».
И вот ведь в чем штука! Как бы критически не был настроен Ардашов по отношению к Сукачевич, он напрасно воображает, что полностью свободен от неправды. Незаметным образом Ардашов попросту повторяет лживые пропагандистские побасенки. Если уж возник фантом КПСС, то необходимо признать, что там никогда не делили государственные деньги непосредственно. В финансовом отношении это была организация, живущая на партийные взносы и доходы от партийных предприятий, прежде всего, издательств…
Высоцкий в свое время пророчески писал: «Правда, конечно, со временем восторжествует, если проделает то же, что наглая ложь…» Господи, да давно уже все проделала, и много еще сверх того! Если раньше из всех репродукторов неслось: «В долгие тяжкие годы царизма жил наш народ в кабале…», то теперь нас хотят заставить хором исполнять: «В долгие тяжкие годы социализма жил наш народ в кабале…».
И Ардашов, со всем его бунтарским негодованием («Капитулизм — это етецкая власть плюс шершенизация всей страны!»), давно уже цепко включен в новую систему неправды.
Но субъективно он честен, и чувствует, что обе партии временщиков, которые борются за губернаторство на выборах — это еще не вся Россия, что будущего нет ни у них, ни у России с ними. В сущности, они умеют делать только одно — бить людей, зато уж одинаково профессионально. («Сэнсей, даже не развернувшись, коротко ударил локтем в солнечное сплетение стоявшего за ним проводника. Афанасий Парфенович, согнувшись перочинным ножиком, почти вошел в самое себя, захлопнулся от боли и недоумения». «Витя «Берия» подсек Волынова натренированным крюком бдящей ноги, после чего непроизвольный реформатор русского языка поцеловал копчиком ступеньку, а взъяренный Ватажников всей сутью крепко сбитого, когда-то остановленного на ринге каэмэса вложился в апперкот, встряхнувший чугунные мозги смотрящего за «Колоколом дома Романовых»).
Действительность бесчеловечна и выморочна, поэтому Ардашова так тянет на берега Вьюшеры. («Там, на Вьюшере, я наконец-то увидел человека, живущего в полном согласии с самим собой и окружающим миром...»). Но может ли «эпоха Ци», как выражается Ардашов «с ее коллективизацией, индустриализацией, электрификацией и централизацией…», давно переросших в шершенизацию, не дотянуться до берега Вьюшеры, потому что «берег высок»?!.
Стонет в сдавленном звоне утопленный «Колокол дома Романовых». «Почти одновременно, словно в себе самих, люди услышали замогильно-нутряной, исходящий откуда-то из недр ноющей болью стыда и забвенья, перетекающий в световые дробящиеся обручи перед глазами, округло-протяжный звук, равный предшествующей тишине. Уловив безмолвное изумление, коим до краев наполнились лица гостей, баба Маня погасила затрепетавший в воздухе вопрос ответом затаенной печали: — Затонувший колокол мается...».
Не всем дано слышать этот колокол. По ком звонит он?!. — риторический, разумеется, вопрос…
Ардашов цитирует не продажных, по его мнению, поэтов и писателей. И в то же время чувствует, что России больше нужны не праведники слова, а, прежде всего, подвижники, которым претит суесловие. Такие, как баба Маня и бродяга Постник, осевший на 136-м километре прошлого. Или — настоящего? Да и другие герои повести заняты поиском настоящего настоящего. Даже бомжи, бывшие герои-«афганцы» Ермолаев и Моисеев. Пусть они отрыли и сдали на металлолом «Колокол дома Романовых», но ведь не для того же, чтобы пропить, а чтобы добыть деньги для лечения умирающей от белокровия «их прекрасной ангелицы» Оли Топычкановой…
От Постника, собирающего на 136 километре под открытым небом «чешуйчатые часовни, деревянные карусели, колодезные журавли, лопасти ветряков, колеса водяных мельниц, крестьянские дома с подворьями, старинные торговые лавки…», ниточка тянется аж во времена Ивана Грозного, — к победному и радостному собору Василия Блаженного, что построили когда-то другой Постник с Бармой (снова фантомы!). От собранных теперешним Постником изб — к избе-колеснице, у которой «колеса — углы»… Конечно, по нынешним меркам, «Изба-колесница» — не средство передвижения, однако в какую трясину завезли нас другие «колеса»?
Проза Юрия Беликова многослойна и многозначна. Одни смыслы рифмуются с другими. Сколько их, кто сосчитает?! Но даже те из читателей, которым откроется хотя бы один слой, — не пожалеют о времени, потраченном на чтение этой повести…

Алексей Антонов, Пермь



Вир Вариус.
НЕ В ЛАДАХ С ВЕЧНОСТЬЮ: Книга... падений и взлетов человеческого духа,
М., Вест-Консалтинг, 2006.

Московский поэт, скрывающийся за броским псевдонимом «Вир Вариус», хорошо известен в пространстве литернета — на многих литсайтах можно встретить его стихи, в том числе, еще под несколькими псевдонимами (например, Шуршание Шифера, Синдром Стендаля). Поэт он плодовитый и весьма разнообразный не только в тематическом срезе, но и в плане владения поэтическими приемами. Однако, будучи раскрученной и изрядной шумной фигурой русского интернета, в реале Вариус старательно избегает любых публичных проявлений. Фигура, тем не менее, реальная, отнюдь не персонаж-мистификация, но отчего-то в виртуальном измерении ему уютнее.
«Сетевым» стихам, кстати, отдан целый раздел сборника. Стихи, в основном, хорошие, крепко сбитые, но несколько, что ли, местечково-буримешные. Они и написаны-то в содружестве с прочими сетевыми поэтами — есть такое хобби на каких-нибудь стихах.ру или рифме.ру.
Куда больший интерес представляют стихи из основного корпуса, разбитого на несколько циклов-разделов. Во-первых, они лишены той механистичности, торопливости и сиюминутности — всего того, что характерно для сетературы. Стихи Вариуса очень не похожи на их автора — максимально открытые, вывернутые, резкие, местами скомороошисто-разухабистые, но и с кокетливым налетом эстетского эпатажа:

Балаган, балаган,
То ли бес, то ль балабан,
То ли пан, то ли пропал,
То ль взлетел, а то ль упал.
Собирайтесь скоморохи,
Острословы и пройдохи,
Музыканты, выпивохи,
Балагуры, лжепророки
На пред-став-лень-и-це.
С потешками и угощеньицем...

Поэзия Вариуса — и в самом деле производит эффект некоего чудного, веселого балагана, полного разнорядных персонажей. А центральная фигура в этом «вертепе» — фрондерствующий скоморох, обтянутый в рокерскую кожу.
Среди источников Вира Вариуса — футуристы (а где их нет?!): «Мои звуки, / Как базуки / Грохочут громко, гневно щерясь. / Азы и буки / В акведуках / Страниц попрятались, манерясь. / Я заряжаю мощью слово / Длинноголово, двухпудово / И зажигаю фитили…»; русский фольклор (пожалуй, это главный источник вдохновения московского стихотворца): «Плачет палач, тертый калач, / Плачет от боли, от жали, от горя. / Рвет рубаху на груди, да крепок белен лен. / Рубит рьяно капусту / До самого хруста косточек». Или вот так: «Абы да кабы, / Девки да бабы / Суетятся вокруг, / хороводятся. / Акают, окают, / Вякают, ойкают, / Стонут, изводятся: / «Молоко в грудях всякло, / А у быка-то бока-то набухи! / Зарежем-де его по осени...». К этому добавьте рок-поэзию, раннего Есенина («Весна, подвыпившая шельма, / Гуляет снова по дворам / И пялит залитые бельма / На шумный уличный бедлам…») и позднего Мартынова… Гремучая смесь! Но у Вариуса вся эта сумасшедшая мешанина каким-то фантастическим образом работает, крутится, вертится, живет. И нередко рождает очень интересные, пронзительно-лирические строки: «…улыбаются дети несчастные, / А в глазах стоят слезы алмазами, / А в алмазах-глазах отражаются / Злые взрослые — / Прежние дети».
Или вот: «Жирные белые мухи / Из божедомных пивных / Падают мне прямо в руки, / Плачут в ладонях моих. // Пьяных архангелов стая / Бьется до юшки зари. / Снежить, старуха седая, / Дарит свои декабри. // Студит и вьюжит, и кружит, / Шепчет о чем-то своем, / Кашляет ветром натужно, / В стылый плюя водоем <…> // В белом нелепом наряде, / В выцветшем старом кашне / Медленно шаркает сзади, / Хочет понравиться мне. // «Сгинь!» — я ее заклинаю / И закрываю глаза, / Чтобы не видеть, как тает / Льдинкой старушья слеза...»
Единственная претензия: читая книгу насквозь, возникает ощущение, что Вир Вариус излишне формалистичен, слишком уж увлечен словесной эквилибристикой, поиском свежего, незатертого звучания. Надеюсь, искусство виртуозного жонглирования словами у этого, безусловно, талантливейшего и самобытнейшего поэта не превратится в самоцель. Хорошо, когда игра есть в поэзии. Плохо, когда поэзия становится игрой.

Евгений ВИКТОРОВ



Арво Метс. «В осенних лесах»,
М., 2006.

Помню Арво Антоновича Метса. Это был скромный, интеллигентный человек. Говорил он очень тихо, спокойно. Всегда был подчеркнуто вежлив, нетороплив и даже производил впечатление человека не от мира сего. Истинный поэт.
И стихи у него такие — похожие на автора.

Заботами
Заслонили от нас
Небо.

При этом Арво Метс был поэтом остро-социальным и умел в своих коротких, лапидарных верлибрах адекватно выразить время.

Чудеса перестройки.
да и только…
Бессловесные рабы
во мгновение ока
превратились
в крикливых хамов.

Арво Метс развивал традиции Гуро и Хлебникова, иногда не отказывался от откровенных центонов, как, например, в этом замечательном стихотворении.

А много ли
человеку нужно?
Краюха хлеба.
Кружка молока.
И светлый луч
Над головой.

Хорошо, что в книгу включены главные шедевры поэта, принесшие ему подлинную славу.

Я и сам не знаю,
как меня,
парня из эстонской глуши,
настигла судьба
русского поэта.

…Со всеми
вытекающими последствиями.



* * *

Ты ведь мечтал
стать пророком.
Забыл,
что их побивают
каменьями.

Да, у Метса судьба русского поэта. Трагическая, но счастливая. Его стихи остались.

Фёдор МАЛЬЦЕВ



Геннадий Калашников. «Звукоряд»,
М., Эксмо, 2007.

Книги Геннадия Калашникова выходят с перерывом примерно в 10 лет. Его стихи не мелькают в периодике. Мы дружим без малого 30 лет, но я не знаю, сознательная ли это позиция или так само собой выходит. Поэт пишет, когда ему пишется, он высказывается так, как считает нужным, не оглядываясь на моду, не вписываясь ни в какие течения.
Гена — профессиональный редактор, книгочей, редкостный знаток литературы. Я бы сказал — он рыцарь литературы, печатного слова. И это рыцарство не позволяет ему тащить в поэзию шелуху и мусор обыденности. Его стихи, уж точно, растут не из сора, в них память, бытие, в них стремление к совершенству. Никакой наигранности, полная сердечная простота.
Вот первое стихотворение книги:

У тебя ничего нет,
или плохо будет тебе иначе,
ты бескорыстен, как табурет
или солнечный свет незрячий.
Ты скользишь под ним, как по реке плот,
без руля и без мысли задней,
ибо есть еще жизни свет, тот
будет солнечного побеспощадней.
Он сочится через кривой порез,
мирозданья косую щель,
но только при нем ты можешь говорить без
посредников, говорить вообще.
О том же табурете, или о
противоречиях бытия,
о том, усядется ли миллион
ангелов на кончике острия,
так что сперва погляди в окно,
как там расположился свет,
и еще: запомни одно —
у тебя ничего нет.

Надеюсь, читатель сможет восстановить сам все аллюзии и пересечения, которые возникают в этом поразительном тексте, программном, конечно, но интимном, для себя. Внутренний монолог, обращенный к себе, вырывается вовне, я думаю, только потому, что он рождается от соприкосновения с другими такими же монологами от бог весть каких времен до наших дней. Он находится в границах определенной культуры. Христианской, понятно, впитывающей и расширяющей...
Чтобы это наблюдение не слишком повисло, да и вообще — выпишу вот со страницы 18.
Это не стихотворение, это я бы назвал «поэтическим периодом», может быть, такое и можно написать раз в жизни:

Никогда не отыскивающееся, но вечно искомое,
чьи приметы не вспомнить и не описать
                                                            внешний вид,
до крови близкое, как летнее насекомое,
чудно-знакомое, как греческий алфавит,
как вся Древняя Греция,
как у Гоголя плеоназм,
волшебная, как эрекция,
инопланетное, как оргазм,
уходящее круто кверху,
но неизменно приводящее вниз, —
что же это такое? Эхо,
а возможно, и рифма
тихо подсказывают —
жизнь...

Возможно, я пристрастный читатель. И кто-то другой не увидит и не услышит и не почувствует в этих строках так поразившего меня гула природы, стихии, космоса, искусства, вообще жизни в самом всеобъемлющем, всеобступающем или пронзающем смысле. Я мог бы объяснить воздействие на меня этого текста композицией, архитектоникой, эвфонией текста, сближением далековатых понятий и раздалением близких... Но я вот читаю, вслушиваюсь в звукоряд и это как порыв ветра, нагибающего куст в «Зеркале» Тарковского... Ну вот так хотя бы объясню.
А вот кстати — на обложке-то я и увидел похожий куст! И тут надо сказать, что книга пронизана графическими видениями самого автора и его сына Николая. Эти зрительные образы, иногда причудливые, как фантастические рыбы или птицы, иногда иронически вещные, как гвозди или клещи, вносят некое дополнительное расширение книжного поля. Вплоть даже до аллюзии на средневековую книжность. Тут Геннадий Калашников — книжник — дал себе волю!
Я не охватил и десятой доли того, что на самом деле содержится в книге. Но не могу не сказать — каждый, кто любит русскую поэзию, кто не может существовать без поэтического слова, не пройдет мимо этой замечательной книги. Я думаю, что книжная полка в составе лучших российских поэтов будет скучать без имени Геннадий Калашников...

Сергей БИРЮКОВ



Александр Чернов. Леденцовый период. Лирика последних лет (2003-2005),
Киев, издательский дом «Чили», 2006.

Пятая книга киевлянина Александра Чернова, поэта круга «метаметафористов» А. Еременко, И. Жданова, А. Парщикова, И. Кутика. Познакомились они, приехавшие из разных уголков советской еще страны, в Литературном институте им. А.М. Горького, хлебнули столичной славы, а потом снова разъехались по городам и весям. После Литинститута Чернов надолго замолчал, но внезапно к поэту пришла «вторая поэтическая молодость», как пишет в антологии «Неизвестная Украина» Игорь Клех.
Вторая молодость в данном случае может рассматриваться как в поэтическом, так и в личностном смысле. Потому что новые стихи Чернова необычайно эрогенны, кажется, что в них бурлит настоящий молодой Везувий:

…разлуку выдумали демоны,
а это те еще хмыри.

Они в коктейль вина и музыки
такой добавили дымок,
что женщины снимают трусики
и тело бреют между ног.

Чтоб между полными бокалами
от возбуждения лакун
дрожал тактильными сигналами
малиновый рахат-лукум.

Накал эротического напряжения у Чернова достигает уровня порнографии как высокого искусства:

Короткое замыкание
реальности с идеалом:
какая Месопотамия
скрывалась под одеялом!

Наружное наблюдение
с нюансами и сюрпризом,
как будто произведение,
написанное Матиссом.

Легонько полуразбужена
прекрасная половина.
В ладонях остатки ужина:
банан и два мандарина.

Впрочем, не знаю, о чем вы подумали. По мне — так очень натуралистичный натюрморт.

Чернов обращается со словом так же легко, как один из его героев — лабух Алексей из привокзального ресторана:

…А там, с утра в похмельном трансе
нахальный лабух Алексей
с рояля сбрасывает Брамса
в донецкий угольный бассейн…

Примечательно стихотворение «Казань». Чернов дает ей такой эпитет — «В краю молодого Аллаха…» Ах, как хорошо! А дальше —

…татаро-макдональдским игом
над входом горбатится «М».
В связи с тектоническим сдвигом
подземки здесь нету совсем…

И как заканчивает! —

…Как жалко, здесь нету подземки.
Державину в гроб не сойти…

Теперь подземка в Казани есть, несмотря на тектонический сдвиг. Да и за Державина мы теперь спокойны. А свидетельство поэта достойно войти в анналы метростроя как доказательство того, что для наших метростроевцев нет ничего невозможного.

Свою же автобиографию Чернов рассказывает в духе городского фольклора:

Я с детства был веселый малый,
к словам доверчивый, как лох,
сияли в небе драгметаллы
двух поэтических эпох.

Под монастырь подвел характер:
неповторимый путь земной,
как золотая лихорадка,
чуть не закончился в пивной…

Но путь автора, как мы знаем, слава Богу, не закончился. Впрочем, сам Чернов предпочел бы такой вариант:

…Я и сам готов дойти до ручки,
но хотел бы много-много лет
в самовольной числиться отлучке
в случае неявки на тот свет…

Александр Чернов, хоть и живет в Киеве, но поэт все-таки безграничный — и не только по количеству населенных пунктов, упоминаемых в стихах, а прежде всего — по кочевьему духу — меж племен и пространств. Его южное происхождение отдается читателю густыми и сочными метафорами, плотоядной эротикой, но сам он летит над Киевом, над Москвой, над Казанью — как Шагал со своей возлюбленной… Куда? А этого, думаю, даже он сам не знает.

Андрей Коровин



Сергей Соловьев. Фрагменты близости,
М., СТС Пресс, 2007.

Новая книга Сергея Соловьева продолжает его собственную традицию поэтической книги, состоящей как из текстов, написанных в форме стихов, так и из текстов, написанных в форме прозы, но в технике поэтической речи. Книга поделена на фрагменты — фрагменты близости. Близости с женщиной, с временем, с текстом.

это узкая улочка в теле твоем,
это выход в астрал через спуск и подъем,
это трепет томленья, улики лакун,
это в терпкой ворсе чернослив и лукум,
это сонмы очнувшихся ангелов: «пить!»,
это кислый кизил, увлажняющий путь,
это южная ночь, это лунная течь,
это каплющий воск на затылок со свеч,
это воск, затекающий в грудь и стопу,
это нож в животе, это жаркий стамбул,
это мир шпионажа, парад двойников,
это жмурки ужимок и цокот подков,
это спазмы соблазна, испуга и сна,
это тмин, и корица, и хвоя, и хна,
это гул механизма на выдох и вдох,
это в солнечных брызгах пульсирует мох…

Эту книгу можно читать с любого фрагмента. Каждый самодостаточен и каждый в то же время дополняет внутреннюю гармонию книги. О чем эта книга? — о любви. О чем вообще вся жизнь? — о любви же. А о чем любовь? — о нас с вами.

Это только потом он стал различать: худенькая, размашисто-легкие ноги, танцующий ветерок меж ними, родное, с утренним щебетом и волновым восходящим светом тело ее, и лицо — весеннее, к небу поднятое, и веселые волосы чуть набекрень, из-под челки — две голубые тайны, одна распахнута, другая подрагивает, блажит в прищуре.
Это потом — голос грудной, губы с чуть приподнятыми уголками детства, теплые нежные, почти как воздух, когда его осторожно берешь губами, приехала из глубинки навестить подругу…
Это потом только: будто луна и солнце на быстрых спицах вяжут друг друга наперегонки, и кажется, что луна снизу, а солнце сверху, встречаясь, промахиваясь, распускаясь там, где-то под левой грудью…

…Это только потом, в другом городе, в толчее, она вдруг прижмется к нему и, на вдохе, будто это последний и в нем — весь воздух жизни, выдохнет: я люблю тебя, я тебя так… И ее от него будто стешет толпой, он увидит лишь руку ее над плывущими головами отдаляющуюся.

И эта ладонь ее все еще там, над головами, машет ему, ему ли?
Не Елена, другая. И все корабли — от начала времен и до скончания дней — разворачиваются и плывут на ее затуманенный свет над волнами.
Все журавли, весь корабельный их список выворачивает в небе свой угол и летит вспять на это пятипало растресканное зеркальце — туда, где восходит солнце…

Соловьев — художник и Соловьев — философ в равной степени. Это составляющие его поэтики. Любить жизнь так, как его лирический герой, кажется невозможным. Жизнь — значит, и женщину, и язык, и весь мир до самого горизонта и дальше, там, где земля стоит на трех китах ли, слонах… неважно…
Он говорит: душа не у каждого. Это так редко случается, когда они вьют гнезда в людях. С тобой, говорит, это почти случилось.

Что значит почти?
Свила, говорит, и не вселилась. Может, еще обернется…
А у тебя, говорю, есть она?
О ней ведь не скажешь: есть. Бывает.
А Бог — тоже бывает?
Нет, говорит, этот — повсюду. Повсюду, где неполнота жизни.
Во мне, например?
В тебе? — вглядывается с прищуром.

…и мурашки по коже от этого «бывает»… Соловьев пишет так, будто создает новый язык, метаязык, где важны не сами слова и смыслы, но звукопись чувств. Он может назвать солнце ветром или язык — пеплом, и от этого ничего не изменится. Мы всё равно поймем, что он хочет сказать, если мы на одной волне с ним.
Жизнь как пишет судьбу? Краской, кистью. Дальний план — той же кисточкой, что и ближний. Здесь, у переднего, нижнего края, пишет, прописывает, а там, вдали, наверху, мазнет — бегло, в одно касанье. Чем? Той же краской, что на кисточке остается. И снова вниз, к ближнему плану, не заметившему отлучки. К этой бренчащей мелочи льющейся вдаль воды, к этим утренним ивам, чешущим волосы над водой…
Соловьев откровенен, ибо говорит сам с собой. Он говорит и от лица автора, и от лица героев, и от лица Вечности. Это бесконечная речь, возвращающая и возвышающая, детализирующая долгое дальнее зрение и размывающая ближние черты. Не с женщиной он говорит, нет. Не с женщинами. Не с людьми. Так бывает. Речь пребывает в собственном мире. Что это? — сны? — Сны. А может, явь? — Явь. Погружение в океан собственного сознания или собственной души. Погружение. Полное погружение. Не пытайтесь повторить этого. Это опасно для жизни. Держитесь рядом с инструктором. Лирический ныряльщик Соловьёва ушёл в бездну книги. Там может жить только он. Но наша подводная камера наблюдает за ним. Круглосуточно. Все 336 страниц.

Андрей Коровин