Архив

№ 2, 2004

Мемуары

Константин Кедров

Круче Кручёных












В ЦДЛ он входил, как в прокуратуру, далеко выставляя писательское удостоверение на расстояние вытянутой руки. И тем не менее его каждый раз пытались задержать у дверей. Не писательский вид. Он так маскировался под букиниста, что действительно стал похож на букиниста.

 

Кручёных — импровизатор

Поразительно, что он не гнушался импровизации, как какой-нибудь куплетист.

Чай — ничьяк
чья — ничья
Ййч чйа
чай йя

Не ручаюсь за точность, но примерно так он щебетал, как щегол, над чаем.

Сыр сры и рысь
кофе фкео офек
кефо
кейф
хлеб белх хл лх бх

Сахар
рхс
схр
хрс
а

Сегодня это умеют многие, а тогда анаграмма была привилегией Кручёных. Но в стихах он к ней прибегал не так часто.

 

Кручёных — чтец

Он всегда делал ударение не на гласных, а на согласных:

Кр-р-у-Ч-ёН-ыХ

Принцип наибольшего сопротивления произношения и слуха. Похоже на музыку Шостаковича.

 

Часы Кручёных

Кручёных никогда не был героем нашего времени. Вернее, он был героем своего времени. Свое время пряталось глубоко в нем и требовало ежедневного подзавода, как круглые жилетные часы. Не помню, были ли такие часы у Кручёных. Кажется, были.

 

Граф Монте-Круча

Он так называл себя. Можно ли быть круче Кручёных? Я считал, что можно. Однако с начала кручи.

 

Имидж

Ничего непридуманного не было в его облике и поведении. Футуризм — это еще и культ разума во всем. Он утверждал, что сахарница должна стоять на минимальном расстоянии от всех чашек, чтобы песок не рассыпался по пути к чашкам.
— Идеальная форма стола не круг, а многоугольник с числом сторон в зависимости от присутствующих. Если трое, то треугольник, желательно равносторонний, каждый угол 60°. Шнурки не должны отнимать много времени. Шнуровать ботинки следует через одну дырку, а расшнуровывать ровно до середины.

 

Болезнь и смерть

Временные явления. Наука вот-вот разгадает тайну бессмертия. Идет война между человеком и микробами. На войне как на войне, надо быть всегда начеку. Желательно всю пищу, даже хлеб и сыр, обжигать на огне. Иногда он это делал. Подносил хлеб к спиртовке, к свече, к горелке. В победе человека не сомневался. Что это — наука или религия, судить не берусь.

 

Не чудак

Он не выглядел маргиналом и не был чудаком. Больше был похож на ученого, совершившего гениальное, но пока не признанное открытие. Поступь времени возвращала к жизни забытых Сельвинского, Кирсанова, Мартынова, Асеева. На Кручёных это не распространялось. Он органически не мог написать ни одного советского по форме стиха. Канатоходец, он не умел ходить просто по тротуару. Вернее, он по тротуару шел как по канату.

 

Футуристы

Почему Кручёных не вписался в советскую литературную жизнь и не вошел в обойму, как Шкловский, Асеев, Кирсанов — тоже футуристы? По сути своей он был человеком книги и совершенно чужд светской советской жизни. Там надо как-то одеваться, что-то изображать. Словом, вести себя прилично. Не говоря уже о выходах на собрания. Кручёных изобрел себе судьбу букиниста-антиквара. Антикваров тоже сажали, и очень даже сажали за «спекуляцию». Он рисковал, но, по крайней мере, был свободен от словесной повинности произнесения обязательных в те времена ритуальных фраз. Слово значило для него слишком много. И даже не слово, а звук в слове. Написал бы он о Сталине:

С-С-С
т-т-т-т
а-а-а
л-л
и-и
н-н-н

Или:

Сталин настал

Иногда мне кажется, что Кручёных эти стихи все-таки написал.

 

Память

Я пишу, что помню. А помню я намного меньше и намного больше, чем было. Кручёных существовал тогда и существует сегодня в облаке воспоминаний и пересудов о нем. Он должен был быть подтверждением и опровержением мифа. Но вместо этого стал живым мифом футуризма. Настолько живым, что его жизнь неотличима от его смерти. Он сначала умер, а потом жил, как в драме Хлебникова «Мирсконца». Я увидел его сначала. Кручёных — Мирсначала.

 

Простое как молчание

Да будет мне дозволена легкая футуризация мемуаров (а это все-таки мемуары, никуда не денешься). Мемуары о Кручёных — это уже футуризм. Футуризм в квадрате, а может быть, уже в кубе, и в кубе Малевича, или даже в четырехмерном кубе Успенского. Или в неизображаемом уже не кубе, а в чем-то эшеровском, бесконечно вдаль уходящем и оттуда проецируемом сюда.
«Дыр бул щыл убещур скум» я впервые прочел-услышал у Маяковского, и этот «убещур скум» слился в сознании пятнадцатилетнего школьника с прищуром, ящером, ящуром и каким-то щуром. А тут еще подоспела книга Успенского «Слово о словах» с воспоминанием о лекциях профессора Щербы (тоже щер!), который написал на доске: «Глокая куздра штеко будланула бокра и курдячит бокренка». Будланула — это куда-то к Бодуэну де Куртене, который потомок Бурбонов, а в России породнился еще и с родом моей бабушки (Челищевы — тоже щуры). К тому же в книге Лифшица «Полутораглазый Стрелец», купленной мною у букинистов за 30 копеек (Лифшиц тоже щур), сказано, что Бодуэн де Куртене был приглашен на концерт футуристов, где рассказывал о фонеме.

Немы
фонемы
не мы
Мы немы

Фонему я обожаю за нематериальность и мечтаю пойти дальше футуристов. Не звуками изъясняться — фонемами.
Потом у Маяковского прочел: «Комната — глава в крученыховском аде». Думал, что его уже нет давно. И вдруг кто-то в вестибюле ЦДЛ крикнул шепотом: «Кру-ч-ч-ч-ч-чёных-х-х-х-х». Не буду врать, что запомнил его тогда. Как раз тогда совсем не запомнил. Он делал все, чтобы не отличаться от остальных. И не отличался. Спрятался в фон.
И вот странный кувырок памяти. Помню, как он читает стихи не то свои, не то чьи-то, но не помню, когда и где. Знаю только, что не у него. Помню, что был Семен Кирсанов и Виктор Шкловский. Шутка сказать, целых три футуриста в одном кубическом кубе. Кто-то осмелился пропищать свои вирши. От него отмахнулись, как от назойливого комарика. А Шкловский сделал излюбленный жест тростью вверх: «Надо опираться стопой стиха не в землю, а в небо!»
Кручёных тотчас прокричал вверх:

Вирваль-ль-ль-лъ-лъ
Вывр рва варвар
Варрава
А-а-а
В-в-в
р!!!

Прокричал вверх, словно Шкловский палкой ему дирижировал. Я улучил момент и прокричал:

Я вышел к себе через-навстречу-от
и ушел под
воздвигая над!

Все трое развернулись, кто в фас, кто в профиль.
— Вы — футурист? — это Шкловский.
— Вот так и пишите, если сил хватит, — это Кручёных.
Кирсанов промолчал. Он был важный господин, очень важный. А футурист только в стихах, наполовину упрятанных.
Теперь вспомнил. В Переделкино это было, на даче у Шкловского, а привел меня туда Михаил Светлов, не имеющий никакого отношения к футуризму.
Из Кручёных сделали какого-то чудака. А я в нем ничего чудаческого не увидел. Говорят, что он был маленький и худой. Я запомнил очень интеллигентного, очень тонкого (не внешне, а в глубине) человека. Его тюбетейка смотрелась как академическая шапочка. Читал он не импульсивно, а очень выверенно. Каждый жест отточен. Каждая интонация ввысь. Верхние тона преобладали, но только там, где нужно. Когда я увидел по телевизору в день смерти Ворошилова, как дирижирует Караян, то сразу вспомнил, как читал Кручёных. А по музыке он, конечно же, Шостакович.
Вторая встреча. Я на каком-то концерте, почти рядом с Шостаковичем. Шостакович все время нервно почесывается и затравленно озирается. Вдруг слева другой знакомый профиль в тюбетейке. Кручёных!!! Неуверенно здороваюсь шепотом: «Сссдрасссьте». И вдруг Кручёных через меня Шостаковичу: «Познакомьтесь. Это наш самый-самый футурист до мозга костей и зовут Костей… Я не ошибся?» Последние слова зависали в конце фразы лукавым вопросом, не ошибся ли во мне и моем имени? И я, обнаглев, твердым уверенным голосом: «Не ошиблись». И замолк, и все, и ни слова более. А как хотелось заговорить, познакомиться по-настоящему, сдружиться. Но что-то сковывало. Так и просидел весь концерт, окаменев, между двумя гениями.
В нашей жизни нам сидеть, конечно, рядом. Вы на «к» и я на «к», а ведь действительно рядом сидели, да еще и Шостакович. Ну, его куда-нибудь на «ш». Шучу. Шучу. Шучу. На «г» Шостаковича, он гений. И Кручёных на «г».
Прочитал и понял, что многое сегодня уже непонятно. Ведь присутствие Кручёных в публичном месте, на концерте, в то время страшно компрометировало. С футуризмом боролись всегда, до последнего издыхания. И Шостакович тогда испугался. И Кирсанов чувствовал себя не в своей тарелке. И смотрели-то на меня с подозрением. Кто таков, откуда? А вдруг стукач. Ведь был же где-то рядом и стукач, наверняка был.
Вот почему при третьей встрече в ЦДЛ у стойки буфета я не обрадовался, что рядом стоит Кручёных. Стыдно, но не обрадовался. В буфете сидело пол-литинститута. Мне же хотелось там удержаться и как-то выжить.
Странно, но Кручёных окинул взглядом все эти физиономии и сразу все понял. Шепотом, как бы в сторону, прошептал: «Ну и в компанию мы попали». Взял бутербродик с сыром и уплыл в темный угол. Потом полыхнул оттуда зажигалкой. Ломтик сыра он обжигал огнем, чтобы убить микробов. Зажигалка погасла, и Кручёных погрузился во тьму. Теперь уже навсегда.
И сейчас, когда я пишу 31-го июля 2003 года эти строки, в ночном небе возник серп молодого месяца. Это Кручёных полыхнул зажигалкой, чтобы обжечь в очистительном астральном огне ломтик звездного неба.

Ну, а дыр бул щыл означает на небе неосознанного:

Жил был пращур
Имя пращура — ящер
Убещур скум
пращур кум
пращур ящер хитрый прищур Кручёных
еще называл себя граф Монте-Круча
но Кручёных намного круче
чем Монте-Кристо
в нем еще молчание
простое как рычание

Теперь, когда перспектива в эн-мерном кубе вернула мне Кручёных или меня — Кручёных, я вспомнил вдруг звонок Харджиева. Он прозвучал под первомайский салют 1983 года. Дату помню точно по салюту в окне, а год — по прорвавшейся в печать своей статье в 3-ем номере «Литературной учебы» «Звездная азбука Велимира Хлебникова». За год до публикации, в марте, она получила восемь отрицательных рецензий. И не по указке свыше, а по зову сердца. И все же редактор, человек верующий и совестливый, проректор Литинститута Александр Михайлов взял все на себя и напечатал. Харджиев прочел, узнал телефон у Мая Митурича, который бывал у меня, и позвонил. Мы говорили ровно полтора часа — Лена Кацюба заметила. Харджиев сказал:
— Никто, кроме вас, не разгадал тайны Хлебникова. Как вам удалось это напечатать? Нет, это невозможно, да и видно, что вы — поэт. Постойте, да ведь мне о вас еще Кручёных рассказывал.
— Он меня запомнил?
— Запомнил? Да он мне про вас все уши прожужжал.
— А что он говорил?
— Он сказал, что на концерте Шостакович познакомил его с гениальным поэтом. Что после концерта вы пошли к Шостаковичу, и вы всю ночь читали ни на кого не похожие стихи. Ни на кого, даже на Хлебникова. Он даже сказал, что вы не Кедров, а Ньюхлебников. Что вы пишете не звуками, а фонемами. Прочтите что-нибудь.
Я стал читать:

Всему тихо их постепенно
потому что исповедально хотеть люблю
фиолетовым но напоминанием все же
это как бы овладевать кружащейся навсегда
северит южит нежит
и молнит в над
всемирно ближнее отклоненный
коронарно югенд

— А теперь самое-самое простое, пожалуйста.
Я прочитал:

Так лорд Байрон, покинув Грецию,
плыл в Элладу, как древний грек.
Человек человеку ангел,
ангел ангелу человек.

— Я все понял. А что сказал вам Шостакович?
Тут я в полном смятении вместо того, чтобы рассказать, как было на самом деле, почему-то стал продолжать легенду Кручёных, но хитрейшим образом. Сам ничего не выдумывал, а ответил на вопрос вопросом:
— А что Кручёных вам говорил?
— Он сказал, что Шостакович сел за рояль и в какие-то моменты что-то импровизировал под ваши тексты. И даже задумал ораторию.
Я не сказал в ответ, что этого не было. Мне не хотелось разрушать построение Кручёных. Может, у него что-то на что-то наложилось. Но, скорее всего, он выстроил все так, как должно было быть в идеальном проекте. Ведь он и слышал-то только одну мою поэму «Бесконечная», написанную в 18 лет.
Правда, поэма эта резко отличалась от всего, что тогда печаталось или ходило по рукам в рукописи. Кстати, я посылал ее Кирсанову, и он мне ничего не ответил. Но года два спустя напечатал в журнале «Знамя» свою гениальную поэму «Следы на песке», где я уловил отголоски образов и интонаций «Бесконечной». У меня «Где голубой укрылся папоротник и в пору рек века остановились мы были встречей ящериц на камне». У него «Я бел любимая я мел на мне иных стрекоз и птиц клише». Конечно, это не плагиат, а нормальное взаимодействие живых поэтов. Жаль только, что на даче у Шкловского, когда я читал для Кручёных свой текст, он почему-то промолчал. Это не упрек, а сожаление. Я любил и люблю Кирсанова, да будет ему земля небом. Но Кручёных… Какой же он оказался душевный на этом фоне. Казалось бы, футурист не должен быть чутким или отзывчивым. А он все понял с одного чтения. И еще понял, что нельзя нам сближаться. Что сомнут меня и растопчут соглядатаи, зорко следящие за каждой неправильной рифмой. Ведь в «Правде» топтали орденоносца Кирсанова за рифму «Гиндукуш над Индией / заиндевел». Дискуссию развернули о формализме. Кручёных же был просто изъят из обихода. Его как бы не было. И зорко следили, чтобы не было никого другого.
А разговор с Харджиевым продолжался. Хриплым, больным и старческим голосом он все говорил. А я вот не все запомнил. А в небе в моем окне полыхал салют, и дребезжали стекла от залпов. Салют Харджиеву, салют Шкловскому, салют Кирсанову, салют Шостаковичу, салют Хлебникову, салют Кручёных.
Если все салюты в один сольются, то получится не салют, а сольют.
С Харджиевым договорились встретиться, но не встретились. Молод я был и до пятидесяти лет не испытывал ни интереса, ни благоговения к прошлому. Мне тексты подавай, а люди почти не интересовали. Пусть парнисы рыщут в поисках своего куша. Ведь нашел же он меня даже под фамилией Бердичевский. И извлек из Казанского университета мой диплом о Хлебникове, Лобачевском, Эйнштейне. И пришел ко мне, а, уходя, спросил: «Может, и правда Хлебников гений?» В его вопросе не было никакой иронии. Он искренне вопрошал тогда.
И еще я понял, беседуя по телефону с Харджиевым, что можно, занимаясь авангардом, любить что-то совсем другое. Заметил, что «простое» Харджиеву оказалось ближе. Заметил, что «сложное» слегка шокировало. И был он еще прав, когда сказал: «Большинство текстов Хлебникова к футуризму мало причастны. Подлинные футуристы — Кручёных и Терентьев. Футуристом надо родиться. Вы могли бы быть Хлебниковым и Маяковским, но вы — Кручёных в новом измерении. Вы — футурист в квадрате, или даже в кубе, или даже в эн-мерном кубе».
Вот откуда в памяти у меня еще вначале возник этот эн-мерный куб. Из разговора с Харджиевым под грохот салюта.
Каждая фотовспышка высвечивает событие.
Залп — Кручёных в вестибюле ЦДЛ
Залп — Кручёных на даче у Шкловского
Залп — Кручёных на концентре с Шостаковичем
Залп — Кручёных в буфете ЦДЛ
Залп — ничего нет.
Голос Харджиева в телефоне
и

 

Литавр КруЧЁных

Шостакович сидел со мною рядом в четвертом ряду
Я сидел рядом с ним
Это было в каком-то году
И Кручёных был рядом
Он что-то ему говорил
Шостакович чесался и нервно без дыма курил
Тюбетейка Кручёных сбивалась немножечко вбок
Шостакович был нервен, трагичен и очень глубок
Я сегодня не помню, о чем говорили они
Я сидел между ними
А рядом сидели они
Шостакович шептал:
— Очень рад. Очень рад. Очень рад
А на сцене творился из нот гармонический ад
А Кручёных спросил:
— Это вы вышли к себе через-навстречу-от?
Я ответил:
— Конечно
Он довольно промолвил:
— Ну вот...
Шостакович склонил свою голову чуточку вбок
А со сцены катился к нам из музыки нервный клубок
Эта встреча с Кручёных продолжается где-нибудь там
Где сидит Шостакович и шепчет свое трам-там-там
Еще помню Кручёных сказал Шостаковичу вдруг:
— Ну и ну!
Шостакович молчал, гром сливался в одну тишину
Шостакович — Кручёных
А там над оркестром витал
Шостакович — Кручёных — солнцелунных тарелок литавр.