Архив

№ 13, 2005

Болгария на карте генеральной. Проза

Христо Иванов

Ангел осени

Рассказы











 

ПИСЬМО С ПОНТА

Here at the frontier
There are falling leaves.
Although my neighbors are all barbarians,
And you, you are a thousand miles away,
There are always two cups on my table.

Здесь на границе
Падающие листья
и пусть все мои соседи — варвары,
а ты, ты за тысячи миль от меня,
на моем столе всегда стоят две чаши

Граница — это граница империи. Всех империй, исчезнувших в песках пустынь, за пределами недостигнутых морей, за известными созвездиями, за немыслимым концом вселенной, за самим Стиксом. Это империи духа, управляемые стальными воинами — пресвитерами или вероломными узурпаторами, жестокими царями-разрушителями или просвещенными царями-философами. Царями, лица и десницы которых являют образ высших сил гармонии и хаоса, морального закона внутри нас и звезд над нашими головами, образ света или мрачных и забытых богов-кровопивцев, драконов.
Империи, основанные сановниками, путешествующими в раскаленные дни и месяцы лета, в сопровождении рабов, пленников, телохранителей, приближенных, мускусных арабских лошадей, караванов невозмутимых верблюдов и медленных слонов. Сановниками, везущими на золотых табличках охранные грамоты от Эфиопской царицы и читающими под красными балдахинами свитки с неведомыми словами; со множеством развевающихся знамен, с опахалами, тромбонами, и гимнами, и благовониями, с шатрами и дарами из золота, ливана и смирны. Сановниками, которые следуют за звездами и которым ничто не может помешать принять крещение, потому что везде в округе есть вода.
Империи, основанные на путях, проложенных неизвестно когда и ведущих в неизвестные земли и языки; империи, созданные на звездах, на громадных мрачных строениях, на потемневшем золоте, испачканном кровью и соблазном, на скрижалях крепче камня и церемоний, сильнее всякого смысла. Империи, живущие великими реками человеческой орды, гармонией слов, несметными богатствами, оставляющими лишь жажду, империи, кричащие кровью, ветрами и песком, мутными водами времен. Империи, исчезнувшие и отшумевшие по 1001 расходящейся тропке времени за границей этой реальности. Границей страны Лотофагов. Той границы, на которой живу я за тысячи миль от тебя.
А после империй остаются лишь слова — как разрушающиеся постройки, с манящими взор арками, длинными тенистыми колоннадами, с имперскими лестницами, с сапфирными, и рубиновыми, и аквамариновыми, и золотыми мозаиками, и каменными львами с глазами из алебастра, и статуями, не подчиняющимися естеству. Но, прежде всего, как запущенные, расточительные парки, где в нектарные полуденные часы на немыслимо синих просторах с деревьев (с красными кронами и янтарными плодами) невозможно медленно падают листья.
А вот и я, я здесь, в этом безвременьи, оставшемся после конца историй и в их ожидании, в эти ленивые полуденные часы, я сижу на балконе своего чертога и смотрю на далекие нефритовые горы мудрости и на лихие просторы, обитаемые варварами, не признающими ни закона, ни власти, ни языка, ни имени, ни сана, ни достоинства. А на моем столе рядом со свитками, гусиным пером и золотым перстнем с агатовой камеей стоят две чаши для зеленого чая из самого хрупкого костяного фарфора, на которых изображены жители какой-то давно истлевшей метрополии, жители, захваченные галантным и притворно равнодушным разговором. Я сижу в ожидании гостя, в ожидании возвращения смысла вещей и имен, поступи истории, империи, но прежде всего — тебя, моя недостижимо далекая.
Я жду царя, императора и басилевса, сына небесного дракона, который вернет ойкумену, и поднебесную, и ромейский народ, вернет смысл слов и имен. Царя, в империи которого я — подданный, вассал и союзник, охраняющий границу, где я жду — в своем одиночестве, в свой полдень, в своем домене, в своем чертоге, в своих садах и за своим столом, на котором всегда стоят две чаши чая. (Потому что только так однажды будет от чего отказаться, и я смогу удалиться в высокие заоблачные нефритовые горы и стать отшельником.)
Но сейчас — вот он я, я жду. Жду кого-нибудь. Тебя, ту, которая за тысячи миль отсюда, за сводящими с ума пальмами рассветов.
За полуднем безбрежных маслянисто-зеленых виноградников и ранних вечерних часов созерцательных теней в инжирных насаждениях по прибрежным высотам.
За дуновением сухих трав и жаром в спускающихся сумерках; за шелковой плотью раннего полумрака, в котором огонь с духом смоковницы и песни цикад начинает свою дневную игру.
За потаенной порой с пеленой лунного света, окаменевшей над морем, и терпким вкусом вина.
За самой ночью незаходящих медведей и лиры, Corona Borealis, таинственно мерцающего Антареса и туманных лесов Млечного пути.

Потому, что вот и старая ночь уже на исходе, а я все так же ожидаю тебя.

 

АНГЕЛ ОСЕНИ

Ангел осени, Листогон, третий из всадников Апокалипсиса, взмахнул прохладным крылом и развеял небосвод. Да так развеял, что если опустишь руку в быстротечную ледяную ширь, в тот же миг твои пальцы заледенеют.
На ангела осени нельзя взглянуть. Его лицо — пожар, а его руки — утренняя прохлада, его дыхание — странная осенняя дымка, а его крылья — стремительные ветра. Вечером он сидит на молодом месяце и насвистывает что-то хроматическое. И все же я помню, что видел, как ангел осени уходит от меня все дальше и дальше по какой-то тропинке, и его огненно-рыжие волосы теряются во мраке синего леса. Я даже знал, куда ведет тропинка, по которой он идет. Но сейчас я не помню, что бы у меня было подобное воспоминание. Потому, что такое воспоминание — невозможно. А, значит, это правда.
Как всегда молодой месяц повисает во мраке, как последний листок мирового древа, но мрак этот новый, исполненный неизвестного смысла. А звезды трезвонят, как первый утренний трамвай.
Осень прежде всего узнаешь по новым, внезапным запахам, напоминающим странные коконы или разоблачения воспоминаний. Они застают врасплох и нападают на тебя, как лесные разбойники из засады в кустах — то ли шиповника, то ли боярышника, то ли кизила, а, скорее всего, в кустах ежевики, — продолжая жевать ягоды. Если все сложится благополучно, и ты найдешь с ними общий язык, они даже могут предложить тебе их попробовать. Эти разбойники — то ли странные друзья, то ли непрошеные гости, бредущие за Листогоном.
Стоит мне только почувствовать присутствие еще одного своего знакомого — до неразличимости прозрачного Дуновения, — как я какой-то неведомой частью себя, неким странным-мне-незнакомым сожителем, доверяющим своему носу больше, чем разуму, каким-то непрошенным гостем в моем теле, беспрестанно жующем то ли шиповник, то ли ежевику, начинаю понимать, что осень всегда остается на одном и том же месте, а срединная земля, которую мы населяем, раз год выходит на нее, как на орбиту потока метеоритов, оставшегося после распада прекрасной кометы, которую посчастливилось увидеть лишь древнему сановнику. Но сановник ушел вслед за ней и унес свои записи, где поэтическими интегралами фиксировал свои наблюдения. О существовании кометы так никто и не узнал.
И когда земля снова выходит на орбиту осени, я носом чую прозрачные следы минувших дней — возвращаюсь назад, до самого начала времен. Они сильно волнуют меня и смущают, прямо-таки хватают за горло, но я не могу различить их настолько, чтобы дать им имя. Мне известно лишь то, что это настоящие остатки времен, остатки, которые обычно скрывают, замуровывают в себе воспоминания. Хорошо хоть вокруг всегда остается шелуха от семечек, чешуйки шиповника, и ежевики, и боярышника.
Призрачные тени осеннего запаха кажутся основными элементами жизни. В эти дни, скажем, мне часто вспоминается любовь. Не конкретная любовь, а сама природа любви, не связанная с конкретными лицами, которые она обрела бы на нашей срединной земле. Она медленная и очень простая. Одно прикосновение. Холодная кожа. Просвечивающий пульс. Углубленная в себя улыбка. Непонятная усталость. Прозрачное полуденное забытье.
И тишина. Первые дни осени очень сильно пахнут тишиной. Той самой, после любви. Невероятно просторной и светлой. Нет, это не храм, скорее атриум. Я знаю только одно: у тишины много прекрасных колонн и арок. И окон.
А еще она пахнет словами. Сильно и аппетитно — так, как пахнет запеченный на огне перец. Прекрасные, насыщенно-красные слова, которые можно очищать от обуглившейся кожицы смыслов и находить под ней сочную мякоть. А оставшаяся зола будет придавать им невероятный вкус огня и дыма. (Да, конец света пахнет вкусно.)
Не какие-то конкретные слова, даже не конкретный язык. Не имена. Просто некие прозвища вещей, рождающиеся в тебе с появлением каждого конкретного пейзажа, которыми ты и будешь называть эти вещи. И, может быть, если тебе удастся отгадать их истинное прозвище, в прекрасной прозрачности, порожденной крыльями ангела Листогона, в манящих взор и одурманивающих разум припеках лучей спелого света, проникающего в призрачные дымки, ты увидишь, что вещи трепещут, будто смотрят на тебя.
Ветра осени, которые ангел Листогон выпускает из вселенной, открывая небесные окна, несут в себе далекие запахи, как дым неизвестных костров за горизонтом. Горизонтом событий. Костры, на которых догорает бесчисленное множество счастливых дней. Горящие скирды на полях лета.
Неслучайно тонкая струйка дыма этих костров, дыма, приносимого с собой ветрами бесшумного расширения вселенной, так вкусно пахнет. Ведь это и есть костры, на которых сгорают счастливые мгновения прошлого. Каждое из которых — солнечный зайчик. Конечно, осознав, что Листогон печет замечательный красный перец на очередном апокалипсисе, в котором сгорает бесчисленное множество дней — твоих бессчетных «минувших» (даже те счастливые дни, которых ты и не заметил) — тебе становится немного грустно. Даже слезы наворачиваются! Только сейчас понимаешь, сколько же было счастливых дней. Больше, чем всех дней твоей жизни вместе взятых, если считать их по порядку, от начала до конца — ведь эта самая вселенная все расширяется и расширяется. Но не беда — ведь это костер, естественно, что от дыма щиплет глаза. Да и грусть эта — какая-то теплая грусть. Ты можешь даже подвинуться поближе к огню, взять прутик и поворошить угольки, и подождать обжигающего перца. Невероятно, невозможно, невыносимо красного. Перца, пахнущего словами. И то хорошо в его красном цвете (как, впрочем, и в красном смещении), что только подвергнув глаза такому испытанию, ты можешь увидеть как много, бездонно много существует оттенков синего. Потому что осень — синяя. Как глаза Листогона. Синева неопределенности Планка. Она является и энергией, и материей, и никогда не знаешь, где у нее дно и сердцевина. Сингулярная синева.
Осень склонна к герменевтике. Только наступит, а ты уже понимаешь, что в ней сокрыто какое-то волнующее послание, что в ее утробе таится некое предзнаменование, как косточка в сердцевине шиповника или ежевики, которая начинает щекотать тебе кончик носа, даже если ты и не осознал ее присутствия настолько, чтобы начать ее искать. В конце концов, все сводится к тому, чтобы ты почувствовал, когда на Витоше появится первый снег, — перья из крыльев последнего всадника Апокалипсиса. И он появляется всегда в тот самый момент, когда в твоих снах для этого что-то созревает. Не то, чтобы в твоих силах было предугадать конкретный день, но когда он наступит, ты понимаешь, что ему самое время, и ты готов. Послание же заключено в другом, ведь снег выпадает всегда — рано или поздно. И когда он уже выпал, это даже хорошо, потому всегда оказывается, что ты готов. Хотя некоторые и это считают грустным.
Однако, все это, так же, как и сгорание счастливых минувших дней, не так уж грустно. Огромное сокровище осени, наравне с ощущением близости ангела Листогона, почти задевающего крыльями твое лицо, как раз и сокрыто в запахе дней минувших, запахе пламенеющих вишен. То, что оно означает, это послание осени — что счастье возможно. Счастья много, его хватит, чтобы испечь весь красный перец и окурить его синевой целый горизонт событий. И это хорошо, потому что настоящее несчастье наступает тогда, когда ты забываешь, как быть счастливым.
И сейчас, в эту уютную осень, когда отяжелевшие облака похожи на одежду с воротником гольф, можно сидеть где-нибудь на солнышке, вдыхать бледный запах всех любовей мира, сгорающих за горизонтами событий, слушать, как ветерок из расширившейся вселенной снует между колоннами тишины и очищать перец от слов. И просто вспоминать, что значит быть счастливым.

Перевела с болгарского Мария ШИРЯЕВА

 

Христо Иванов — прозаик, журналист. Родился в 1974 г. в Софии. Изучал право и философию в Софийском университете. Публиковал статьи, фельетоны и этюды в различных периодических и литературных изданиях. Рассказы Иванова на русском языке публикуются впервые.